свободную охоту и лично сшиб три немецких транспорта.
Улавливая в голосе Казакова печальные и вместе с тем иронические нотки, Иволгин начал вспоминать, кто это мог быть, и вместе с тем не сводил с Казакова настороженных глаз, потом не выдержал:
— Ты так говоришь, капитан, будто сбить транспорт — все равно, что поймать черепаху. Ведь транспорт тоже огрызается.
— Разумеется. Только замечу: Васюков сбитые им транспорты за победу не считал. С транспортами у покойного на счету тридцать девять. Но вернемся к моему однокашнику, где-то сейчас здравствующему.
— Да кто он такой? — начал нервничать Иволгин. — Назови, Матвеич.
— Сам догадывайся. Васюков называл его Падалишниковым. На Кубани в самую что ни есть страду однокашник мой дважды вываливался из боя штопором.
— Выходит, трусил?
— Не знаю.
— Ты же командир, — вскинул голову Иволгин. — Все обязан знать о своих подчиненных.
— У командира тоже бывает затмение. — Казаков подумал: — Трусом однокашника моего не назовешь. Выпрыгнуть с парашютом из штопорящей машины — на это тоже нужно иметь и отвагу, и мужество. А дело, как видно, в том, что парень в школе лучше всего усвоил приемы орлиной атаки… Главное же в нашем деле все-таки маневр. Умение точно, с предельными перегрузками пилотировать истребитель на любой высоте, при любой скорости. Короче, тут парень не потянул. Пожалел я его. Отправил учиться на химика по разнарядке.
— Назови фамилию, Матвеич, — домогался Иволгин. — Или хотя бы скажи — в чьей группе учился.
— Вот потому и не называю. Не хочу огорчать инструктора. В семье не без урода. Скажу напоследок лишь вот что. Когда мой однокашник согласился принять венец химика, Васюков нализался до чертиков и затолкал хлопца в ящик с кухонными отходами. Ну!.. — Казаков расставил руки и всем телом прижал Иволгина к подоконнику: — Кажется, наговорились. Дан приказ: ему — на запад, ей — в другую сторону… Давай прощаться, Иволга. Войне скоро конец. ЯК нас, уверен, под монастырь не подведет. Надеюсь, еще встретимся. Однако на всякий случай поцелуемся. На виду у Венеры Бухарестской.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Возвращался Иволгин через Москву, куда он попал тоже транспортным самолетом.
Из столицы выехал поздно вечером в мягком вагоне поезда дальнего следования. Его долго провожали подмосковные перелески, уже опаленные октябрем. Раньше, еще на перроне Казанского вокзала, когда лязгнули буфера и, натужно набирая скорость, заскрипели колеса, Иволгин увидел в окне бегущую за вагоном молодую женщину. И опять вспомнил свою первую любовь. Валентина Захаровна точно так же, провожая его из Саратова, поспешала за вагоном. И что-то кричала, помахивая над головой ладонью. А потом Валентину Захаровну поглотила тьма той тревожной августовской ночи. Поглотила и увела от него навсегда. Теперь это Иволгин знал точно.
Билет в мягкий вагон он приобрел случайно у старшего офицера, куда-то срочно вызванного. С собой он вез все тот же маленький чемодан. Но уже не бросал его куда попало. Укладываясь спать, он пристроил чемодан с собою рядом. Помимо белья и бритвы, в чемодане теперь еще хранились шлемофон Васюкова с сетчатым верхом, подаренный на память Казаковым, и собственная летная книжка с важной и дорогой для Иволгина записью, сделанной рукой начальника штаба. Она удостоверяла, что младший лейтенант Иволгин за время боевой стажировки выполнил двадцать один боевой вылет, сбил лично один «Фокке-Вульф-190», три в группе. Итоги стажировки скромные. Они Иволгина не очень радовали, но сознание того, что он возвращается с передовой не с пустыми руками, позволяло спать спокойно. И все-таки сон его не брал.
Снова, как три с лишним года назад, когда он возвращался в свою часть после лечения в госпитале, под вагоном монотонно стучали колеса, а где-то впереди знакомо пыхтел паровоз: «Нуж-но, нуж-но, нуж-но…»
«Да, нужно, — задумался Иволгин. — Людям все нужно. Живые после войны скажут: «Так-то и там-то отдал жизнь за Родину лейтенант Васюков, наш товарищ. А за полчаса до гибели он завещал нам вот что…»
Купе с ним делили две опрятных старушки и подполковник лет шестидесяти, страдавший одышкой. Все они давно спали. Иволгин удобно устроился наверху. Вначале пытался читать книгу фронтовых рассказов, купленную в Москве. Единственная лампочка, ввернутая в потолок, горела вполнакала и почему-то дрожащим светом. Он сунул книгу под подушку с намерением заснуть. Но скоро в далеком пыхтении паровоза уловил это самое «нуж-но, нуж-но», а в подполковнике, который лежал на соседней полке к нему спиной, нашел какое-то сходство с Васюковым. И все то, что он не успел сказать лейтенанту в последнем разговоре с ним, пришло на ум само собой.
Иволгин не оправдывался. И все же это были мысли и какой-то мере смягчающие вину инструкторов и в целом летной школы за всякого рода «падалешниковых». Он считал: боевым полкам даже в самые трудные первые месяцы войны жилось все-таки сносней. Они как-никак выполняли то, к чему готовились с первых дней формирования. А летной школе, в частности Синеморской, сразу выпало сотворить немыслимое, — исчезнуть, а затем в кратчайший срок возникнуть за тысячи верст от родного гнезда на пустом месте и работать с большей силой, чем прежде.
Дело, уже само по себе отчаянное, усложнялось отсутствием опыта. Еще никто не выполнял задачи, хотя бы даже сколько-нибудь похожей на ту, что в начале войны получила Синеморская.
В своем мысленном разговоре с Васюковым высказал Иволгин и такое: мол, в первые месяцы войны предприятиями, эвакуировавшимися в глубокий тыл, одержана победа, по своей значимости вряд ли уступающая победе в битве за Сталинград. Но тут же счел — это он бухнул лишнее, в нарушение логики разговора. Речь-то идет о другом. О том, что некоторые молодые летчики в фронтовых условиях не обнаруживают по-настоящему боевой сноровки. О чем и Казаков говорил. Вот над этим следует задуматься немедленно и самому разобраться, найти причину злополучных потерь.
«Возможно, причина в самой нашей «поточно-зажимной» системе? — заворочался Иволгин. — Она неровно распределяет нагрузки на курсантов. Одних выпускает раньше, других позже с разным количеством часов налета. А в бою ведь мера одна…»
Ему уже давно мешал сосредоточиться громкий девичий смех за дощатой, с облупленной краской, переборкой. Выходя курить, он видел на двери соседнего купе бумажку с надписью: «Не входить. Тифозные».
Вначале там без конца открывались и закрывались, скрипя на полозьях, двери и слышалось пьяное бормотание мужчин, которых не впускали и, кажется, выталкивали из купе. Потом голоса подгулявших мужчин примерно час перекатывались в проходе вагона. А когда угомонились, Иволгина стал раздражать смех, временами до того громкий, что хотелось трахнуть в переборку и крикнуть: