Слышите! Вызывайте Тюрину немедленно. А я погнал на старт.
— Подождите, Герман Петрович, — сказал Старчаков, отстраняясь. — Пришлю сопровождающего.
— Ни, ни… — уцепился в него Парамонов. — Отставить! Впрочем, присылайте, — согласился он тут же. — Иволгина и Шмакова, романовцев. Ценю романовцев!
Сзади них незамеченной давно стояла и тихо посмеивалась Борщева.
— Иволгин со Шмаковым уже отдыхают. — Она взяла комэску под руку. — Разрешите, товарищ майор? Давненько мы с вами не гуляли. Разрешите?
Борщева выразительно кивнула замполиту: мол, не беспокойтесь и повела комэску на свет в окне его квартиры.
Возвратясь в столовую, Старчаков хлопнул в ладоши:
— Товарищи! Командир приказал — отбой.
Поскольку время было позднее и о том, чтобы завтра с утра начать полеты, не могло быть и речи, Старчаков под свою ответственность, уже другим тоном, тоном приказа, произнес:
— Завтра до обеда, товарищи, работаем по распорядку технического дня. Затем обычные полеты. Спокойной ночи! Подъем по распорядку выходного дня, — и горло ему сжал спазм оттого, что как-то сами собой вырвались слова мирных лет, забытые слова: «спокойной ночи» и «распорядок выходного дня».
Спустя полмесяца Старчаков в штабе сдавал дела новому замполиту эскадрильи. Вдруг к ним без стука вошел Иволгин. Чем-то взвинченный, он, очевидно, давно искал Старчакова. Увидев того с порога, Иволгин выглянул наружу и громким голосом позвал:
— Володя! Где ты там? Входи, здесь комиссар.
За Иволгиным следом к столу, за которым сидели оба замполита, старый и новый, подошел сержант Кухарь. Обычно веселое, энергичное лицо сержанта на этот раз было размягчено глубокой печалью. Удушливо всхлипывая, Кухарь подхватывал дрожащим пальцем слезы, наворачивавшиеся на глаза.
Старчаков поднялся.
— Слушаю вас, товарищи.
Иволгин протянул ему тетрадный листок, исписанный неровным ученическим почерком: письмо, присланное Кухарю младшей сестренкой.
— Сержанту, товарищ майор, надо бы дать отпуск с выездом домой.
Старчаков прочел письмо, передал новому замполиту, а сам, обняв Кухаря, прошелся с ним до двери и назад.
— Да-а, Володя. Скорбь твоя особая. Просто не знаю, что и сказать. Погиб в Чехословакии, на войне уже после войны. Как пишет твоя сестренка, погиб последним. Слов не нахожу выразить тебе свое сочувствие. Но ты крепись, Володя. Отец твой был солдат и ты солдат. Садись… — Усадив Кухаря на свое место, Старчаков обратился к Иволгину: — Вы считаете, случай довольно основательный для отпуска?
У Иволгина нервно задергались губы.
— Не понимаю вас, товарищ майор. Конечно, основательный!
— Вы спокойнее, Иволгин. Я просто спросил. Дело в том… — Старчаков потер виски. — Если давать отпуск по такому случаю, придется его давать многим. У вас тоже отец погиб? Кажется, в сорок втором?
— В сорок втором летом.
— Выходит, вам прежде нужно предоставить отпуск. Мать-то, небось, ждет не дождется.
— Верно, товарищ майор, — глухо вставил Кухарь. — Да я и не просил. Командир сам…
Прерывая его, Иволгин неодобрительно взглянул на Старчакова.
— В таком вопросе считалочка ни к чему. Надо отпустить сержанта, товарищ майор. У Кухаря мать нездорова и два братишки совсем еще маленькие.
Старчакова переводили на должность начальника политотдела. Он уже не имел в эскадрилье решающего голоса. Тем не менее чувствовал себя вправе прислушаться к настойчивым просьбам летчика помочь его механику получить краткосрочный отпуск. Старчаков еще один прошелся до двери, там постоял молча, думая, как поступить лучше, и, направляясь к Кухарю, решительно произнес:
— Хорошо, пишите, товарищ сержант, рапорт. Вам в Пензу?
— Чуток подальше.
— Пишите рапорт. На мое имя.
Кухаря отпустили на десять суток, без учета дороги. В тот день, когда сержант вышел на своей станции, в школу прибыла инспекция главкома. Она развеяла, как и предполагал Парамонов, надежды на возвращение в Синеморск, многое изменила в подразделениях, в судьбах людей. Это коснулось и младшего лейтенанта Иволгина, и сержанта Кухаря.
Вдогонку Кухарю вскоре была послана телеграмма за подписью комэски с требованием: немедленно вернуться в часть.
Инспекцией поверялась работа всех служб.
В Особой эскадрилье боевого применения, подвергшейся особо тщательной встряске, всем стало ясно: школа остается на месте и впредь будет именоваться «Солнцегорской», стало ясно после конфуза, приключившегося с Зоркой.
Службу старшины поверял офицер-интендант. Он обнаружил в углу каптерки, за простынной занавеской, под ворохом ветоши и списанного обмундирования тюки и ящики, о существовании которых не знал никто, кроме самого старшины. На каждом тюке и ящике, крепко увязанных парашютными стропами, стояли потускневшие чернильные надписи: «Отправитель. Долина Копсан. Получатель. Синеморск».
А ниже указывалось, какой багаж в какую очередь грузить и куда — на платформу или в вагон.
— Значит, собрались переезжать, товарищ старшина? — спросил офицер с нехорошей ухмылкой.
— Так точно, собирались. Это чтоб потом не пороть горячку.
— Распаковывайте, старшина. Вы теперь солнцегорцы. Распаковывайте! И кто вам такое мог приказать?
Зорка беспомощно опустил плечи.
— Чутье приказало. — Ему было не жаль затраченного труда, не жаль хоронить надежду на возвращение в родной Синеморск, — его в ту минуту больно кольнул страх, страх перед надвигающейся старостью. Зорка удивлялся себе, своей недальновидности, непохожести на того Зорку, каким его знали раньше, до войны и в войну, знали и еще, наверное, хорошо помнили многие авиаторы, теперь начальники большие и маленькие. И тогда он, Зорка, случалось, попадал впросак. Но по мелочам. А чтобы так!
— Подвело чутье. Первый раз в жизни подвело!
На совещании по итогам инспекторской поверки у Парамонова присутствовал командующий округом. С ним вместе прилетел Анохин.
Командующий выступал последним. Заговорил густым мрачным басом, обращаясь к Анохину:
— Товарищ полковник. А где ваш карьерист?
Совещание проходило под открытым небом. Посланцы главкома тоже устроились на траве, уже успевшей порыжеть от жары.
Анохин спокойно поднялся, посмотрел на командующего, плотно сжав губы, будто раньше набрал в рот воды и не успел проглотить.
— Нет у нас карьеристов, товарищ генерал, — наконец произнес Анохин. — Нет таких.
— Позвольте, — напирал тот, однако уже весело. — Как нет? Это же кто-то из ваших летчиков пытался удрать на фронт? А когда из этой затеи ничего не получилось, летчик выхлопотал себе боевую стажировку через головы начальства. А позже самолично распорядился судьбой польского офицера, поручника Сташинского.
Чьи-то выкрики: «Иволгин! Иволгин!» — заглушили последние слова генерала. Он засмеялся просто, несколько даже застенчиво — совсем не по-генеральски. Очевидно, и сам остался доволен шуткой. А возможно, другим? Тем, что еще может шутить, не разучился шутить после долгих мучительных тревог за судьбу Родины, дела в тылу, за боеготовность подчиненных ему солдат и офицеров, резервы летных кадров, самолетов, за все, что взвалили на него приказом Государственного Комитета Обороны. Кто разгадает улыбку и тем более легкий смех человека, несущего тяжелую, поистине нечеловеческую ношу? По поручению наградного отдела командующему предстояло вручить Иволгину