волжскому вечеру, и к серебряной воде, и к тусклым огонькам деревни, над которой высилась прекрасная и ненужная никому колокольня церкви…
Нет, не забыть мне ту светлую, прозрачную ночь…
Откуда-то с низовья потянуло прохладным, сырым ветром. Он принес с собой запах костра и молодого, чуть отдающего болотом луговья. Ена поежилась в своем легком открытом сарафане. Мы пошли с ней в ресторан, огромные окна которого светились на носу парохода.
В зале почти никого не было. Только в углу старик, чем-то похожий, может быть, бородой, на художника, пил из большого бокала красное вино. Мы сели за маленький столик. Своим одним боком он прижимался к переднему стеклу. Отсюда хорошо были видны огни встречных судов и прозрачная линия у самого горизонта уже исчезнувшей, но все еще слабо светившейся, как погибшая звезда, зари. В специальной подставке в такт машине слабо позванивали тонкие фужеры. На жесткой накрахмаленной скатерти лежали фиолетовые отблески от огромной хрустальной люстры. Подошла официантка, открыла тонкий блокнотик и ласково посмотрела на нас.
— Рябиновка, — начал перечислять я. — «Мускат праскавейский», «Жемчужина России». — Я посмотрел на Ену. Она улыбнулась. — Две севрюги на вертеле. Икра… И потом мороженое…
Рябиновка горела в рюмках оранжевым пламенем уходящего лета. Тонкий запах кислой ягоды разлился в зале. Старик громко вздохнул и внимательно посмотрел на нас. Ена пригубила рюмку и, не отрывая тонкого края от губ, посмотрела на меня.
— Что? — спросил я.
Она улыбнулась и кивнула на старика.
— Я хочу поцеловать тебя, а он все время смотрит на нас.
Оглянувшись, я встретился с темными глазами старика. Он молча приподнял бокал и чуть улыбнулся. Я улыбнулся в ответ. Кто его знает, кто это был. Может быть, из тех добрых волшебников, что бродят по всему свету, помогая людям быть счастливыми и добрыми.
— Смотри, смотри! — воскликнула Ена.
Из-за плоского, как лепешка, острова, поросшего густым лесом, навстречу нам выходил огромный, весь в разноцветных огнях теплоход. Мощный рев сирены-приветствия разнесся над водой. Наш «Рылеев» в ответ рявкнул коротко, но уверенно. Мы долго и молча смотрели вслед белому, как снег, расцвеченному огнями теплоходу. По странной ассоциации я вспомнил строчки, слышанные мною в детстве от тети Нади.
Вдоль по реченьке лебедушка плывет. Выше бережка головушку несет. Белым крылышком помахивает, На цветы водицу смахивает.
Последние огни исчезли за излучиной, и река снова стала пустынна и темна.
— Как я хотела бы, — сказала Ена, — плыть и плыть, и чтобы мы все время с тобой были одни, как сейчас, и чтобы ты все время любил меня…
— Я буду любить тебя, — сказал я. — Я тебя всегда буду любить…
Лицо у нее побледнело. Глаза заблестели странно и тревожно. Она обхватила ладонями лицо и, не глядя на меня, спросила:
— Пра-а-вда? Ты обязательно запомни эти слова, — с силой добавила она. — Я знаю, как легко они забываются. Ты запомни эти слова… Я очень, очень, очень прошу тебя, чтобы ты запомнил эти слова на всю жизнь…
Прошло уже восемь лет с того дня и с того вечера на стареньком пароходе «Рылеев», а я все время вспоминаю ее слова и знаю, что буду помнить их всю жизнь, что бы мне ни пришлось испытать и с кем бы жизнь еще не столкнула меня. Есть слова, которые нельзя забывать, иначе ты рискуешь забыть все, что было в твоей жизни прекрасного.
Временами я становлюсь похожим на сомнамбулу, которая, ничего не замечая вокруг, рассматривает только видимое ей одной. В двойственном мире воспоминаний я живу еще раз, повторяя и ошибки и заблуждения и уже понимая их, но все так же оставаясь бессильным перед ними. Воспоминания похожи на миражи. Мы видим их. Они манят нас, но если мы пойдем за ними — впереди неизвестность, а может быть, пустота.
Яков Райзман потянулся и вскочил. Потом наклонился и потрогал песок рукой.
— Холодный уже, — сказал он. — Вам, молодым, еще и можно поваляться, а мне, разбитому подагрой человеку, обремененному ревматизмом, язвой и злостным радикулитом, это явно вредно…
— Поведай, Яаш, — лениво спросил Замков, не открывая глаз. — А что у тебя не болит?
— Сердце, — быстро ответил Яков Райзман. — У молодых всегда болит сердце, а у меня уже переболело и сейчас на том месте кусок пробки…
— Кстати, о пробке, — проговорил Замков. — Предлагаю пойти в кафе «Весна» и выпить шампанского…
— Лучше водки, — сказал я.
— Того и другого, — заключил Яков Райзман. — Водка будоражит воображение, а шампанское пробуждает благородные чувства. Шиллер всегда, когда работал, пил шампанское для благородства передаваемых на бумаге чувств…
Вот так, болтая о чепухе, почти не задумываясь над тем, что говорим, шли мы по раскаленной улице, и под каблуками наших ботинок послушно вдавливался еще не остуженный наступающими сумерками асфальт.
— Между прочим, постоянный фактор моей жизни — временное отсутствие денег, — сказал Яков, улыбаясь смущенной и доброй улыбкой рассеянного безалаберного человека. — Впрочем, изначальный рупь я найду…
— Не грустите, Яков, — сказал я. — В командировке денег не считают. Считают, когда сдают авансовый отчет…
Мы повернули за угол, и сразу, как оборвалась, кончилась купеческая улочка с высоченными тесовыми заборами и воротами, с палисадниками, в которых росла сирень и чахлые оранжевые ноготки, с огромными ставнями на окнах, с рыканьем собак и звоном цепья за табличками — «Осторожно, злая собака!» Перед нами уходил за Иртыш новый проспект — огромные светлые окна, широченные лоджии, гудки автобусов, кипение на тротуарах людей, слепящий блеск в лучах заходящего солнца больших зеркальных витрин, дымы высоченных труб на горизонте. Зрелище поражало. Так шагнуть из одного мира в совершенно другой можно только в наших провинциальных городах, которые переживают свою былую славу и начинают новую. Я подумал, что и мы сами чем-то похожи на такие города.
В большом зале кафе студенты индустриального техникума праздновали комсомольскую свадьбу. Низкий, с разноцветными стенами, спутницами нашего доморощенного модерна, зал был забит парнями и девчонками.
Яков Райзман что-то сказал