работающая с ней в паре адвентистка седьмого дня целыми днями молилась, вместе они не вырабатывали и четверти нормы. Бригадир пригрозил карцером. Ося, давать советы любившая ещё меньше, чем их получать, решила со вздохом, что пришла пора вмешаться. Вечером она присела на нары, посмотрела на зарёванную несчастную Наташу, сказала:
— Ты знаешь, когда дни похожи один на другой, время идёт очень быстро.
Не поднимая глаз, Наташа дёрнула плечом.
— Через каких-то двадцать недель он освободится, приедет сюда. У него много знакомых, он хороший врач, для начала добьётся свидания, потом…
— Не рассказывай мне сказки, — оборвала Наташа. — Чужую беду руками разведу, это всегда так.
— Знаешь, — рассердилась Ося, — я не очень понимаю, почему я должна тебя утешать, а не наоборот. Полтора года ты была рядом с любимым человеком каждый день, целый день. Через четыре месяца, скорее всего, вы встретитесь снова, а я вот уже шесть лет даже не знаю, где мой муж и что с ним. Возьми же себя в руки, придумай, чем занять свою голову, чтобы эти недели быстрее прошли.
Наташа села, резко повернулась к Осе, сказала:
— Возьми себя в руки! Легко сказать. Ты что, думаешь, я плачу, потому что хочу плакать?
— Я думаю, что ты не хочешь не плакать.
— Знаешь, Оля, иногда мне кажется, что ты не живой человек, а машина какая-то. Ты вообще что-нибудь когда-нибудь чувствуешь, Оля?
— Ты права, — сказала Ося, — я не живой человек. Я умерла пять лет назад вместе со своим сыном. Но это не значит, что я ничего не чувствую.
Наташа охнула, прикрыла рот ладонью, прошептала:
— Я не знала. Ты никогда… Как же ты…
Ося встала, погладила её по плечу и ушла к себе, сердясь на собственную несдержанность.
«Сопереживать не умеешь, — сказал ей внутренний голос, проснувшийся недавно после долгой спячки. — У тебя что, запас сочувствия ограничен? Ты можешь жалеть только тех, кому хуже, чем тебе?»
«Ей на самом деле легче, чем мне», — попыталась оправдаться Ося.
«Тому, кому отрубили два пальца, легче, чем тому, кому отрубили три?» — ехидно поинтересовался внутренний голос, и Ося не нашлась, что ответить.
3
После Битвы под Москвой Осю снова забрали в КВЧ рисовать патриотические плакаты, отвели ей угол в столовой, пустующей между завтраком и ужином. Новый начальник КВЧ заглянул посмотреть на её работу, спросил:
— Вы ведь из Ленинграда?
— Да.
— Я тоже, — грустно сказал он.
— У вас там семья осталась? — спросила Ося.
— Вы, должно быть, радуетесь? — поинтересовался он вместо ответа. — Вам, наверное, приятно, что ненавистная вам власть терпит такое поражение?
— Нет, — сказала Ося, — мне не приятно. Я не умею радоваться, когда гибнут люди.
— Странный вы человек, Ярмошевская, — заметил он. — Я давно к вам присматриваюсь.
— Доносы на меня читаете.
— Не без этого.
— Хотите убедить меня, что писать доносы на других лучше, чем позволять другим писать доносы на себя?
— А если бы захотел?
— Не стоит. Всё равно не получится.
— Не боитесь так со мной разговаривать?
— А что вы ещё можете со мной сделать? Вернуть на лесоповал? Было. Посадить в карцер? Было. Лишить пайка? Тоже было. Расстрелять? Так у меня не та жизнь, которой стоит дорожить.
— Что же, вы совершенно ничего не боитесь?
— Я боюсь только одного — потерять право называться порядочным человеком, — сказала Ося, глядя ему прямо в глаза.
Он крякнул, покачал головой и ушёл.
Плакаты Ося рисовала две недели, а в декабре, в самые морозы, её вернули на лесоповал, и начался очередной круг жизни, такой же изнурительный и пустой. За вторую военную зиму вокруг лагпункта образовалось четыре новых кладбища. Люди умирали десятками от авитаминоза, голода, обморожения. Не стало лучше и к лету, хотя лагерные врачи старались как могли: варили суп из крапивы и сосновых иголок, отправляли людей собирать грибы и ягоды. Чем меньше оставалось заключённых, тем больше повышали нормы — фронту нужна была древесина. Чтобы выжить, все, начиная от начлага и кончая последним зека, занимались приписками — туфтой, как это называлось в лагере.
В феврале далёкое начальство, недовольное падением производства из-за высокой смертности, разрешило не списывать умерших с довольствия. Лагерь продолжал получать питание по нормам прошлого года. Паёк мёртвых помогал выжить живым.
— Если мы переживём этот год, мы бессмертны, — как-то сказала Лена.
— Типун тебе на язык, — рассердилась Катерина. — Живёшь, и живи, к чему языком трепать.
Но даже с приписками и увеличенными пайками ни Ося, ни Лена, ни Наташа не пережили бы эту зиму, если бы не Дашины посылки и не появившийся у Катерины приятель. Андрей работал в инструменталке, затачивал и разводил топоры и пилы. Делал он это исключительно хорошо, цену себе знал, с ним дружили все бригадиры, и он очень умело этой дружбой пользовался. Он умудрился раздобыть где-то с четверть мешка картошки, и целый месяц Ося со товарищи жевали по утрам сырые клубни, спасаясь от пеллагры. В другой раз он притащил полный туесок мороженой клюквы.
— Где он всё это берет, Катя? — поинтересовалась Даша.
— Я не спрашиваю, — отмахнулась Катерина. — Не моя забота. У вохры таскает, поди.
Ося поморщилась. Андрей ей не нравился. С заключёнными он общался свысока, зачастую грубо, зато с другими придурками и с начальством был вежлив и услужлив до приторности. «Жить умеет», — отрезала Катерина в ответ на это Осино наблюдение, и Ося замолчала, очередной раз удивившись про себя, что за странная эта штука, любовь.
Иногда их подкармливал Наташин Володя. Несмотря на то что срок и у него, и у Наташи кончился, их не отпустили. Его оставили на поселении, её — в лагере, обоим сказали, что до конца войны. Раз в пару месяцев он приезжал навестить Наташу, привозил то несколько луковиц, то пяток яиц, то пачку сухарей и немного топлёного масла в чистой тряпочке. «От себя отрывает», — говорила Наташа, и непонятно было, чего больше в её голосе, жалости или гордости. С последнего свидания Наташа вернулась заплаканная, не отвечая на вопросы, легла лицом в подушку и проплакала всю ночь. Утром рассказала Осе, что Володю мобилизовали и что он сам об этом настойчиво просил.
— Как он мог! — возмущалась Наташа. — Как я выживу без него? Пять заявлений настрочил, а мне не сказал ни слова.
Ося Володю не осуждала, она была уверена, что Яник уже давно на фронте и, если у него был выбор, на самом опасном фронте.
Осенью сорок третьего Даша прибежала в барак, затормошила Наташу, только что разувшуюся и пристроившую возле печки насквозь промокшие валенки.
— Пошли скорей,