в помещичьем имении под Рыбинскими Будами книг — и можно открывать избу-читальню.
Осторожно, чтобы не разбудить сыновей и Марию Дмитриевну, достал из печи чугунок с тушеной картошкой и кружку с молоком. Поужинав, читал свежие газеты и слушал, как за окном бесновалась вьюга. На все лады и голоса завывал, стонал и скулил ветер, сыпал снегом то в одну, то в другую стену. Гудело в трубе, надоедливо позвякивала вьюшка, время от времени мелко хлопала в уголке окна плохо приклеенная бумажная лента.
Вскрикнул сквозь сон и заплакал Юрка. Константин Михайлович задул лампу. Малышу уже второй день нездоровилось, днем не спал, а если и сейчас, не дай бог, проснется, то беды не оберешься. Укрыл сына и сам проворно юркнул под одеяло.
Не спалось. Он еще долго слышал, как озорует вьюга, шуршит снегом, заметает стежки-дорожки. Здесь, в Липовце, яр, более или менее затишно, и то вон как крутит и мечется ветер. А что говорить о тех, кого метель застигла в чистом поле? Ох-ох-ох! Вот кому не позавидуешь!
Тревога и беспокойство овладели Константином Михайловичем. Сперва думал о Юркиной болезни. Уже второй раз ему нездоровится в Липовце. Известно, харч скудный. Хорошо, хоть молоко есть. Нужны масло, мясо. А где их возьмешь? Надо постараться, чтобы Юрка и Даник хоть изредка ели мясо. У них сейчас самый рост. Трудное время, ничего не скажешь, но что-то надо делать, предпринимать. Может, если не весною, то хоть летом удастся попасть в Минск или в Вильно.
Правда, им-то грех жаловаться. Многим еще хуже, куда как хуже. Не очень сытно, конечно, живется, но уже то хорошо, что перебрались всею семьей в деревню. Тут легче перебиться месяца два-три, а там бог батька, там весна, тепло, война, глядишь, пойдет на убыль, если вовсе не кончится. Если б человек не жил надеждой, было бы совсем плохо. Особенно беженцам, таким, как он с семьею и вся его родня,— ни надежного пристанища, ни денежной профессии, ни ценных вещей, чтобы менять на продукты. Что ни говори, а дома, вместе с близкими было бы намного легче переносить невзгоды военной поры. Эх, скорей бы вернуться в родные места...
Константин Михайлович встал, обул валенки, надел внакидку шинель и подошел к окну. Там, за стеклами, ничего было не разглядеть. Сквозь снежную заметь лишь неясным пятном темнела соседняя изба. Ветер по-прежнему гонял снег, злобно завывал в трубе и за стеной.
Постояв у окна, Константин Михайлович тихонько зажег коптилку, взял тетрадь, потекли строки, давно созрев в душе и просившиеся на бумагу:
Далёка я ад мёжаў родных...
I дзен галодных і халодных
Пражыў нямала...
Потом он огородил коптилку книгами и с подъемом писал всю ночь. То, чем жил последнее время, о чем мечтал бессонными ночами и что никак не шло из головы, теперь водило его пером:
О, край мой мілы! Усёй душою
Хачу злучыцца я з табою,
Ў тваіх палях пазычыць сілу,
Ў тваёй зямлі сысці ў магілу...
Благаславёны час той будзе,
Калі я ў родным сваім людзе
Куточак бацькаў прывітаю
I радасць жыцця там пазнаю...
Чем больше он думал про родной край, про мать, отца и дядьку Антося, сестер и братьев, тем сильнее ощущал целительную власть воспоминаний. Милые, дорогие! Это же скоро шестнадцать лет, как нет отца. А кажется, совсем недавно в Люсине получил то горькое письмо от дядьки Антося.
Нет в живых и самого дядьки Антося. Недавно он тоже переселился в Теребежи: умер от «испанки». Бедолага! К его бы уму и чувству юмора еще и образование — был бы он большим человеком, замечательным писателем-психологом, белорусским Достоевским. Взять, к примеру, его сказки. Одну сказку мог растянуть на целую неделю. Бывало, начнет зимним вечером в субботу, а назавтра дети на печи ждут продолжения. И послезавтра, и еще через день, и еще. Закончит только в следующую субботу, а то и в воскресенье. Получался целый роман-сказка. Героями ее были крестьяне, паны и Несвижские подпанки, животные и птицы, Добро и Зло, цветок папоротника. Была там и Цыганка — некое подобие ведьмы, но добрее, покладистее. Действие этих сказок — не то романов, не то повестей — иногда происходило в далеких, малознакомых местах, где-нибудь за Неманом, в Паласенском лесу, в Сверинове или Кнотовщине, но чаще всего здесь же, в Ластке или Альбути, где малышам были знакомы каждый уголок, каждое урочище. Жаль, что сюжеты дядькиных сказок плохо сохранились в памяти. Надо полагать, дядька всякий раз сочинял их на ходу, импровизировал, потому никогда и не повторялся, каждая его сказка была новым вариантом или вообще новым произведением.
Сидя у теплого припечка, Константин Михайлович на какой-то миг даже задремал, и ему приснилось, будто он снова едет... в кадушке. Почему-то крепко запало детское воспоминание: во время очередного переезда его, совсем еще малыша, посадили, подостлав кожух, в глубокую кадку из-под сала, а кадку водрузили на телегу Каруся Дивака. Он сначала хныкал, а дядька Карусь его успокаивал. Потом, убаюканный дорогой, он сладко уснул в своем гнезде, и его спящим привезли в новую лесничовку. Куда они переезжали? Должно быть, из Акинчиц в Ласток, потому что воспоминание очень смутное и далекое...
Константин Михайлович поправил огонек в коптилке и взялся за перо:
I вось над хатай, над гуменцам
Сняжынкі жвавыя гуляюць,
Садок і дворы к засцілаюць
Бялюткім, чыстым палаценцам...
Писалось легко, радостно, живое воспоминание по-хорошему бередило душу. Перед глазами вставали картины первой зимы в Альбути, походы с дядькой Антосем в лес на зайцев и иную дичь. Вспомнилось дядькино «А браточка ты мой!». Пускай же все это оживет в новой главе «Новай зямлі», в главе, которую он назовет «Зіма ў Парэччы».
Огонек коптилки мигнул раз, второй и потух. Кончился керосин. Надо ложиться спать...
Назавтра Константин Михайлович проснулся поздно, но привычного шума на школьной половине не было слышно. Он выглянул в окно. Все там было покрыто чистым белехоньким снегом. Строения, земля, деревья. Кажется даже, что и небо не синее, как обычно, а белое-белое.
За ночь замело в деревне все стежки-дорожки — не пройти. Сплошной ковер сказочной белизны. Ветер завалил снегом все лощины и яры, понаметал сугробов самой причудливой формы, а в урочище Святая Яруга даже засыпал у какого-то мужика хлевушок с овцами. Поэтому в школу пробились, пришли только те, кто жил совсем рядом или поблизости. Учитель насчитал всего семнадцать человек, дал им домашнее задание и отпустил.
В тот же день пополудни выглянуло