поругали крепко, а согласились, что лучше мне пока уехать, и послали на всю зиму лес заготовлять. Валю сосны, каждая в три обхвата, а Христина с Алешкой из головы не выходят. Один раз так задумался, что чуть не придавило, да хорошо — дружки вовремя заметили, оттолкнули меня от беды. Пуще прежнего затосковал я после этого, не стало мне жизни без Христины с Алешкой. Написал я тогда своей матери письмо и все заработанные деньги выслал. Она сразу мне ответила да теплые носки с рукавицами прислала. Все простила старуха… мать ведь. Вот, бывало, дождусь, когда все в бараке уснут, достану носки с рукавицами и любуюсь ими: по работе видел, что Христя их вязала, а сам все сочиняю, что ей при встрече скажу. К весне решил домой вернуться. Вдруг в феврале приходит от матери депеша: «Приезжай быстрее. Христя при смерти».
Я и утра не стал ждать. Едем с одним парнем, тайга глухая кругом, темень, лошадиного хвоста не видно. Парень все по сторонам глядит, волков боится, а у меня одна мысль в голове: «Только бы не умерла без меня, хоть бы еще один раз голос ее услышать, прощенье вымолить».
Не помню, как до Огневского добрались. Вошел в избу. Смотрю, мать у печи возится, Алешка около нее, а Христины нет. У меня в голове зашумело и ноги подкосились.
— Христя где?!
Старуха слезы вытирает, а глаза у самой счастливые.
— В больнице, полегчало ей. Не велела она тебе писать, да больно уж плоха была, — говорит, а сама подталкивает ко мне Алешку, который за ее юбку спрятался: — Иди, не бойся, это тятя твой.
Вспомнил я тут про гостинцы, что с самой осени припасал сыну, достал их. Осмелел парнишка, подошел и все лепечет:
— Тятя, тятя.
Уж так мне было стыдно перед ним, хоть сквозь землю провалиться. Обнял я его и счастью своему не верю. А мать все рассказывает, что и как случилось.
Вскорости после Нового года простудилась Христина и заболела. Дня три на ногах все держалась, а потом свалилась. Вызвали из Багаряка фельдшера. Приехал, посмотрел:
— Простудилась, пройдет.
Лекарства оставил и уехал. А ночью стала Христина задыхаться. На другой день ее чуть живую до больницы довезли. Признали крупозное воспаление легких.
Обогрелся я малость и в больницу пошел. Надели там на меня халат и в палату пустили. Смотрю — лежит на койке вроде бы Христя, вроде бы нет. Худая, бледная, одни глаза на лице остались. А мне она такой красавицей показалась! Жизни своей не жалко, лишь бы она поправилась. Увидела она меня и улыбнулась, а глаза печальные-печальные.
— Спасибо, Тиша, что приехал. Не уберегли мы любовь нашу.
Бросился я к ней:
— Христинька, кровинушка моя! — упал головой на кровать и реву, как баба, а она гладит волосы мои:
— Седеть ты рано стал, Тиша. Береги мать с Алешкой, если со мной что случится. Иди, устала я.
И опять ей плохо сделалось, от волнения, видно.
Упросил я доктора, оставили меня при больнице санитаром, пока жена не выздоровела. Приехали мы с ней в Огневское, когда уже снег таять начал. С той весны и живем здесь. Я за нее лесником стал работать, а через год и меньшой, Колька, родился.
Вот, Петрович, сколько я делов наделал, прежде чем уразумел, что такое любовь, как ее беречь надо.
Помню, уж в сорок третьем году в госпитале лежим вот все такие, как я, безногие да безрукие. Тоскливо сделается, как о доме говорить начнем. Сомнение всех берет: примет жена или нет? А у меня даже и мысли такой не было: знал, примет меня Христя, каким бы ни пришел, не бросит в беде. На меня вот многие удивлялись: «Безногий, мол, а характер веселый». А я потому и веселый, что мы с ней одними глазами жизнь видим, одним сердцем чувствуем.
Тихон Саввич замолчал, задумчиво посасывая потухшую цигарку. Агроному было как-то не по себе, точно он своей неуместной шуткой выманил у человека самое сокровенное, таившееся в сердце. Но какая-то необыкновенная легкость охватила Серебрякова, словно в его жизнь вошло что-то большое и светлое.
— Хорошие вы люди, Тихон Саввич, — агроном сжал широкую мозолистую ладонь Карпова. — Извините, я ведь тогда пошутил.
— Знаю, что пошутил! — заворчал старик и, кряхтя, сполз с сенника. — Заговорился я с тобой. Завтра, небось, вставать чуть свет. — Тихонько постукивая деревяшками, он направился к двери. За ним ползла его короткая безногая тень. Дверь снова чуть скрипнула, и все стихло.
Но Михаил Петрович долго еще не мог уснуть. Он лежал с открытыми глазами, уже не замечая красоты летней ночи. В его ушах все звучал спокойный, ровный голос Тихона Саввича, а перед глазами стояла молчаливая и суровая с виду лесничиха, простая русская женщина с большой чистой душой.
Леонид Комаров
ПИСЬМО
Вера Андреевна не торопилась домой. Она медленно шла по заснеженному поселку, смотрела, как большие пушистые хлопья покрывали все вокруг…
Мимо торопливо проходили люди: одни спешили в магазины, другие — домой. У каждого свои заботы, свои хлопоты. Хорошо, когда дома кто-то ждет…
Вере Андреевне некуда торопиться, ее никто не ждет. Сейчас, зимой, особенно скучно. В комнате — холодина такая, что волков морозить в пору, и никакая работа в руки не идет. Вот если бы Валерий был дома, тогда Вера Андреевна и печку истопила бы, и нажарила, и напекла бы всего. А для себя ничего делать не хочется.
«Вот, может, письмо от сына есть? Нет, не должно быть, еще и недели не прошло, как присылал».
Письмами Валерий не баловал мать: два-три письма в месяц. Девушке, поди, чаще присылает.
Иногда забегает Таня, посидит, поговорит. Как-то фотокарточку принесла:
— Вот, Валерик прислал…
Молча посмотрела Вера Андреевна на сына, стриженого, в гимнастерке с погонами, да и сама не заметила, как уронила слезу.
— А вы разве не получили? — спросила Таня.
— Нет, не прислал он мне, — ответила Вера Андреевна дрогнувшим голосом. — Мать вынянчила, мать вырастила, а фотокарточку…
Таня вся сжалась, словно была виновата в чем-то, и начала собираться домой.
— Да ты не торопись, Танюша. Сейчас чай пить будем. И не сердись на меня. Сын ведь он мне.
А дня через два получила Вера Андреевна письмо с двумя фотографиями: одна такая же, как у Тани, на другой — Валерий снят вместе с товарищем.
Вера Андреевна купила две красивых рамки с позолотой и