и…
— Почему «к сожалению»? Чего же здесь непонятного? Материальная заинтересованность. Естественно. — Ветров зевнул, прикрывая ладонью рот.
— Заговорил я вас. Может, чаю попьем?
— Попьем, — еще раз зевнул Ветров. Ему было все равно.
В соседней комнате, прошипев, пробили часы. Было восемь.
— Эля вот-вот вернется, — отметил Олег Петрович.
— Ну, а как же, — спросил Ветров, отставив чашку и вынимая из кармана сигареты, — здесь вы очутились? Вы недавно здесь?
— Как недавно? Третий год. А попал как — длинная история. Не люблю рассказывать об этом, но вам-то я готов поведать обо всем. Вы врач, а как известно, ни один врач не верит в чудо. Профессиональное недоверие.
— Хотите сказать, что сюда попали чудом, — улыбнулся Ветров. — Ничего себе чудо.
— Случилось это немногим более трех лет назад, хотя подсознательно, исподволь подготовлялось наверняка задолго до того, как всему этому суждено было произойти. С детства. Да… Еще с детства… Жил у нас в огромной коммунальной квартире, более напоминающей Ноев ковчег, нежели человечье жилье в столичном городе, полярный летчик. Прошло много времени с тех пор, и я не помню ни фамилии, ни имени этого человека. Сдается, его звали Павлом. Дядей Пашей. Дело, разумеется, не в имени… Чернобородый весельчак. Великолепный рассказчик, одним словом, человек в нашей квартире во всех отношениях незаурядный. Мужчины восхищались его шахматными способностями и умением пить водку стаканами, не хмелея. Ну, а наши женщины судачили на кухне о его длинных рублях и сомнительных знакомствах. В то время много писалось, говорилось о Севере — челюскинцы, папанинцы… Мы, мальчишки, и в этом нет ничего удивительного, смотрели на нашего летчика, как… — он задумался, — даже не знаю, как сказать… Не могу найти достаточно точного слова, выражающего наше к нему отношение. Одним словом, в наших глазах он был как бы олицетворением самого героического, мужественного, сильного… Еще большее впечатление производили его рассказы о зимовщиках, шхунах, загадочно исчезнувших во льдах, белых медведях, о никому не ведомых северных островах — «белых пятнах на карте», — как любил он говорить. Мы робко входили в его комнату и усаживались прямо на пол, на шкуры. Мебели, как мне помнится, в комнате почти не было — табуретка да оттоманка. Вот и все. В комнате было другое: чучело полярного волка со стеклянными глазами, спальные мешки, унты, меховая одежда, рулон карт в углу, а на стене — два карабина и бинокль. Его комната сама по себе подчеркивала необычность ее жильца, его принадлежность к другому миру, так отличному от скучного быта Ноева ковчега.
Комнаты наши располагались рядом — в самом конце непомерно длинного коридора, который летчик в шутку называл Великим Северным морским путем, и я бывал в его комнате чаще, чем другие мальчишки. Возможно, мы дружили. По-настоящему. По-мужски. Вот отсюда, наверное, и начиналась любовь к Северу. От рассказов, комнаты, книг, которых по безграмотности я не читал тогда, от него самого, соседа нашего… Летчик был безнадежно болен Севером и меня заразил им. Вот как все это было. — Олег Петрович постучал пальцем по замерзшему стеклу. — А сегодня мороз. Тридцать было в полдень. Хорошо, что безветрие. Вдосталь Эля накатается.
— Так что же дальше? — спросил нетерпеливо Ветров. — Что с вашим летчиком?
— Летчик? — переспросил Олег Петрович. — Погиб наш летчик… В тридцать восьмом году.
— Погиб?
— Да. На острове Врангеля. А может быть, и не там. Не помню. Ковчег узнал не скоро о его гибели. Узнал совсем случайно. Приехала какая-то женщина к нам, как потом оказалось — бывшая жена летчика. Вот она и рассказала. Женщина приехала за вещами. В комнате летчика после ее отъезда остались только табуретка да груда книг, сваленных на подоконнике. Табуретку вынесли на кухню и сделали общей, а книги, с разрешения управдома, я перенес в свою комнату и сложил на антресолях среди квартирного хлама. Книги оказались прекрасными: дневники Роберта Скотта, записки Пири, Нансена… Вот так и достались мне несметные сокровища погибшего летчика, но я об этом в то время, разумеется, даже не догадывался… В соседней комнате поселился сапожник с глухонемой женой, и ковчег наш поплыл дальше, а его обитатели начисто забыли о летчике, словно бы и не жил он никогда в нашей квартире. А я вот помнил о нем. Помнил… Север, — вздохнул Олег Петрович. — Мы, как правило, легко расстаемся с детскими мечтами, становясь взрослыми: будничность, повседневность затирает. Нет ничего удивительного, что так случилось и со мной. Правда, если быть откровенным, — учась в институте, я изредка подумывал о Севере. Я думал: вот кончу институт — поеду на Север… На Чукотку, на Диксон, в Тикси… Везде есть школы, а если есть школы — нужны учителя. Логично? Но случилось по-другому: мне предложили аспирантуру, а это большое искушение. В те времена, не в пример моим однокурсникам, я был уже достаточно практичным человеком. Я был главой семьи и, несмотря на физическую молодость, оперировал понятиями человека, умудренного жизненным опытом. Я знал: журавль в небе — ничто. Мне нужна была синица в руке. Мне ее давали вместе с аспирантурой. Н-да… Разговорился я. Редко бывают на посту люди. Так редко… А человеку надо время от времени выговариваться. Надо!
— Я вас с удовольствием слушаю. Очень интересно, — Ветров говорил правду. Ему действительно было интересно слушать Олега Петровича. Он в детстве тоже думал о Севере и даже мечтал поступить в мореходное училище и стать полярным капитаном. А поступил в медицинский институт, и никто ему не предложил в институте аспирантуру, но на распределении можно было выбрать между Севером и Псковской областью. Север гарантировал сохранение прописки… — Так где же обещанное чудо, Олег Петрович?
Пробили часы. Легонько скрипнула дверь — в кухне, мягко ступая, появился Хорей, потерся о ножку стола и замурлыкал.
— Половина девятого. Загуляла Эля… Чудо — спрашиваете вы? Сейчас будет и чудо, — проговорил он задумчиво. — Налить вам чаю?
— Спасибо.
— Итак, чудо, — начал Олег Петрович. — Случилось оно после третьего по счету пневмоторакса. Третьего, заметьте… Третьего, и не принесшего мне, я не говорю о выздоровлении, к тому времени я был опытным больным, больным со стажем, — он усмехнулся, — с основательными теоретическими познаниями; третьего, и не принесшего мне ни малейшего улучшения. Я начинал думать о смерти и, как ни странно, думал о ней спокойно, словно думал не о своей смерти, а о смерти другого человека — чужого, незнакомого мне. Я глядел на себя как бы со стороны… В палате меня считали, пожалуй, самым тяжелым больным. Разумеется, надежд на выписку не было. Эле выдали постоянный пропуск, и она навещала меня ежедневно. Она ходила в больницу, как на работу.