Минут десять он вообще сидел неподвижно, если не считать медленных движений руки, когда он рылся в коробке с пазлом, – лиф Белоснежки принимал уже законченный вид. Его неподвижность была сродни моей – никогда я еще не дышал так медленно, так глубоко, никогда еще мои руки не дрожали так редко, никогда еще я так уверенно не обращался с винтовкой, я знал, что произведу сейчас идеальный, уникальный выстрел, несущий освобождение, самый важный выстрел в моей жизни, являвшийся, по сути, единственной целью долгих месяцев тренировки.
Так неподвижно я провел еще десять минут, скорее даже пятнадцать или двадцать, и тут мои пальцы задрожали, я рухнул на пол, проехавшись щекой по ковру, только сейчас я понял, что это конец, что я не выстрелю, что мне не удастся изменить ход вещей, что механизмы несчастья сильнее меня, что мне уже никогда не вернуть Камиллу, мы умрем в одиночестве, в несчастье и одиночестве, каждый сам по себе. Когда я встал, меня затрясло, я ничего не видел из-за слез и наугад нажал на спуск, широкое панорамное окно ресторана разлетелось вдребезги, с таким грохотом, что его, наверное, услышали в доме напротив, подумал я. Я направил бинокль на мальчика: нет, он не шевельнулся, увлеченный пазлом, платье Белоснежки постепенно приобретало законченный вид.
Медленно, ужасно медленно, с медлительностью, достойной похоронной процессии, я развинтил «штайр-манлихер», и детали, как всегда ловко, улеглись в свои пенопластовые ячейки. Закрыв футляр из поликарбоната, я чуть было не поддался искушению выбросить его в озеро, но решил, что столь демонстративное признание собственного провала ни к чему, провал и так уже состоялся, и педалировать его таким образом было бы несправедливо по отношению к моему бравому карабину, который ни о чем другом и не помышлял, кроме как служить хозяину и осуществлять его замыслы с безукоризненной точностью и блеском.
Чуть позже меня посетила мысль перейти мост и познакомиться с мальчиком. Две-три минуты я обдумывал эту идею, потом допил бутылку вишневого Гиньоле, и разум вернулся ко мне, ну или некая нормальная форма разума, я мог стать для мальчика только отцом или заместителем отца, но плевать он хотел на какого-то там отца, и вообще, зачем этому ребенку отец? Совершенно незачем, у меня создалось ощущение, что я бесконечно ломаю голову над неизвестными уже решенного уравнения, решенного, кстати, не в мою пользу, я уже говорил – либо он, либо я, так вот оказалось, что он.
Наконец, одумавшись, я положил оружие в багажник своего «мерседеса G 350 TD» и, не оглядываясь, отправился в Сент-Обер. Через месяц с чем-то хозяева придут открывать ресторан, обнаружат следы незаконного пребывания, обвинят, вероятно, какого-нибудь бомжа, решат установить внизу дополнительную сигнализацию для охраны служебного входа, и еще не факт, что жандармерия заведет дело и займется поиском отпечатков.
Ну а что касается меня, то, судя по всему, ничто уже не могло замедлить моего погружения в полную прострацию. Но я все-таки не уехал из дома в Сент-Обер-сюр-Орн, во всяком случае не сразу, что задним числом мне трудно объяснить. Я ни на что не надеялся и прекрасно сознавал, что надеяться не на что, мой анализ сложившейся ситуации казался мне исчерпывающим и верным. О некоторых областях человеческой психики до сих пор еще мало что известно, они недостаточно изучены, поскольку немногие, к счастью, сталкиваются с такой необходимостью, а тем, кто сталкивается, как правило, уже недостает ясности мышления, чтобы составить достоверное их описание. К этим областям можно подступиться, только используя парадоксальные и самые абсурдные установки, из коих мне на ум приходит только одна – сверх надежды поверить с надеждою[38]. Это не похоже на ночной мрак, это намного хуже; лично я не пережил подобного опыта, мне кажется, что, даже увязая в настоящей ночи, полярной ночи, которая длится шесть месяцев кряду, человек не утрачивает представления и воспоминаний о солнце. Я вступил в ночь без конца, но все же во мне, в глубине моего существа теплилось нечто – не надежда, нет-нет, а, скажем так, неуверенность. Иначе говоря, сделав последний отчаянный ход и проиграв партию, некоторые – о нет, не все, не все, – продолжают уповать на то, что нечто на небесах возобновит игру, решит вдруг пересдать карты или бросит кости по своему усмотрению, даже если сами эти люди никогда, ни разу в жизни не ощутили ни вмешательства, ни просто присутствия какого бы то ни было божества, даже если они сознают, что не особенно-то и заслуживают вмешательства благожелательного божества и отдают себе отчет, учитывая нагромождение ошибок и прегрешений, из которых и состоит их жизнь, что заслуживают этого меньше, чем кто-либо.
Договор аренды действовал еще в течение трех недель, и в этом я усматривал, по крайней мере, одно преимущество – моему безумию был положен конкретный временной предел – хотя вероятность того, что я продержусь в этой ситуации дольше нескольких дней, казалась бесконечно ничтожной. Пока что мне срочно надо было смотаться в Париж и обратно, поскольку я собирался перейти на капторикс 20 мг – такой элементарной мерой по выживанию я никак не мог пренебречь. Я записался на прием к доктору Азоту на послезавтра на одиннадцать утра, с небольшим запасом времени на случай опоздания поезда.
Поездка, как ни странно, пошла мне на пользу, переключив мои мысли хоть и на негативные, понятное дело, но зато отвлеченные рассуждения. Поезд прибыл на вокзал Сен-Лазар с задержкой в тридцать пять минут, как я, впрочем, и предполагал. Старозаветная профессиональная гордость железнодорожников, их старозаветная пунктуальность и соблюдение графика, столь неколебимые и самоочевидные в начале двадцатого века, что крестьяне в деревнях сверяли настенные часы по проходящим поездам, исчезли окончательно и бесповоротно. Национальная компания французских железных дорог принадлежит к числу предприятий, вырождение и крах которых происходили на моих глазах. Мало того что расписание сегодня следует воспринимать просто как насмешку, так еще и само понятие ресторанного сервиса, очевидно, исчезло из обихода междугородных поездов, равно как и всякая, даже отдаленная мысль об обслуживании подвижного состава, – из разодранных сидений вечно лезет какая-то непонятная набивка, а туалеты, по крайней мере те из них, что открыты – вероятно, по недосмотру, – так засраны, что я не смог заставить себя туда войти и предпочел справить нужду на платформе между вагонами.
Ощущение глобальной катастрофы всегда немного смягчает катастрофы личные, наверняка именно по этой причине самоубийства так редко случаются в военное время, так что я чуть ли не бодрым шагом направился к улице Атен. Но уже первый взгляд, обращенный на меня доктором Азотом, лишил меня всяких иллюзий. В нем смешались тревога, сострадание и сугубо профессиональная озабоченность. «Плохи дела…» – кратко заметил он. Мне нечего было возразить ему, тем более что мы не виделись несколько месяцев, и ему, в отличие от меня, было с чем сравнивать.
– Ради бога, я поменяю вам дозировку, но вообще-то что пятнадцать, что двадцать миллиграммов… Антидепрессанты – это не панацея, я полагаю, вы в курсе.
Я был в курсе.
– Кроме того, имейте в виду, двадцать – это предельная дозировка, существующая сегодня в продаже. Конечно, вы можете принимать по две таблетки, перейти на двадцать пять, тридцать, а затем и тридцать пять миллиграммов, но дальше-то что? Лично я не советовал бы. Дело в том, что максимальная дозировка, прошедшая тесты, – двадцать, и рисковать мне не хочется. Как у вас с половой жизнью?
Услышав этот вопрос, я опешил. Вопрос был вполне уместный, надо признать, и к ситуации, в которой я оказался, имел отношение хотя и косвенное и весьма, на мой взгляд, отдаленное, но тем не менее. Я ничего не ответил, но, вероятно, развел руками и открыл рот, то есть достаточно красноречиво дал понять ему, что никак, потому что он сказал: «О’кей, о’кей, все ясно…»