— Люсинда поправляется, — хохотнул Серёга, — живёт неподалёку. Люська-шалава.
Серый индустриальный район, где кричащая реклама выглядела особенно дико, серые дома, равнодушные и тоже серые лица, привычная ругань. Всё было знакомо по книгам Джека Лондона, и Алик жил эту джеклондонскую жизнь. Иногда звонил матери — с работы, если Вали не было поблизости, бодро произносил одинаковые слова: всё хорошо, как у тебя дела? Мать ничего не знала о переменах в их жизни. Однажды обронила загадочную фразу: звонил твой друг, спрашивал. Откуда я знаю, он имени не назвал… Сказал, позвонит ещё.
Какая-то муть осела в душе от бестолкового разговора, муть и непокой. Не было у него друзей, кроме Жорки. Были друганы добывавшие травку. Самыми надёжными были Матис и Гирт — братья или родственники, прошедшие Афганистан; надёжные ребята.
Всё это крутилось в голове под стук ящиков, окрики шофёра, хлопанье двери в ожидании перерыва, когда со шпоканьем откроют первую бутылку и там же, на пустых ящиках, она пойдёт по кругу. Гирт и Матис, Матис и Гирт — всегда вместе, вдвоём, оба блондины (Гирт чуть светлее), мускулистые, как с плаката, носили в майки с фирменными надписями. Жорка спросил однажды, под крепкий косячок: а как вам удалось, ребята, в одном куске вернуться? Или через госпиталь?..
Парни переглянулись — они всегда коротко переглядывались прежде чем ответить, и в разговоре повисала коротенькая пауза; понимали друг друга без слов, как однояйцевые близнецы.
— Правда, как? — Алик блаженствовал от первого косяка.
— Тебе не надо знать.
Не надо так не надо. Дымок уже потёк, Алик задержал его во рту… вот так… ещё рано; вот теперь осторожно выдыха-а-а-ай.
— Травка помогала, — негромко произнёс кто-то из двоих.
Жорка что-то ответил, но ленивым голосом — он уже поплыл. Ещё затяжка — задержал — пошло́, пошло́, поймал! Говорят, открывается второе дыхание; нет, от хорошего косячка не второе, а третье, четвёртое дыхание появляется, а главное, ты словно в будке с прозрачными стенками сидишь, как в телефоне автомате: всё слышно, но приглушённо, а перед глазами всё другое, не как здесь, а как нигде, потому что образы непрерывно меняются, дразнят, вытягиваются в причудливые формы. За прозрачными стенками звучат голоса, но тебе не надо знать, от этого становится смешно, он смеётся, потому что стенки прозрачные только для него — ни Матис ни Гирт его не слышат. Голоса то приближаются, то слышны где-то в отдалении, гулко, словно в туннеле. Меняются звуки, вытягиваются многоцветные фигуры, собственная ладонь удлиняется на глазах, а снаружи доносятся бессмысленные клочки фраз: в тени семьдесят градусов — комплектация по весу — КамАЗ — погрузка — двести — пломба на груз —
Эти двое смеются, Жорка что-то тихо спрашивает, Алик смотрит на часы: вместо цифр — непонятные знаки, многочисленные стрелки вертятся по кругу в разные стороны, сейчас главное найти ту, серебристую, она расшифрует знаки. Вот мелькнула серебристая, но её прогоняет другая, стрелки кружатся; или кружится голова? Циферблат темнеет, а голоса бухтят: укладывали — форма, фуражка — грузили — вес по норме — пломба.
Жорка рассказал про «груз двести», когда остались вдвоём. Он был взвинчен, говорил быстро-быстро, часто моргал; зрачки превратились в крохотные точки. Гирт и Матис не родственники — просто земляки, местные деревенские парни; познакомились в армии, в Ташкенте. Отправили на войну; в Афгане держались вместе. Крепких ребят поставили на строительство, но вскоре начались потери, понадобилось комплектовать «груз двести». Мало кто выдерживал; эти смогли — не без помощи гашиша.
Жорка продолжал говорить, но уже не с Аликом — яростно кричал в тёмный экран выключенного телевизора.
Друганы никогда сами не звонят — это им звонят. Кому надо, перезвонит.
…От приоткрытого окна шло тепло, скоро август кончится. «Вить, ви-ить! Виить!» Опять птица, для него навсегда безымянная. «Вить, ви-ить!» — о, как требовательно кричит! Нет здесь никакого Вити, где я его тебе возьму?
Я не Витя, меня зовут Алик. А по-настоящему — Олег, но меня так звал только Шахтёр. До чего странно всю жизнь носить чужое имя и, словно мало этого, чужую фамилию — не чужую даже, а ненастоящую, придуманную матерью. Почему? Вроде тряпичного Зайца, который прожил свою игрушечную жизнь безымянным и сгинул.
И важно ли это по сравнению с мировой революцией, как говорил отец?
— Вить, виить? Вить! — не теряла надежды птица.
Ох, и настырная.
Где настоящий Олег Михайлец? В классном журнале?
Он медленно повторил вслух:
— Олег Михайлец.
Если б я с самого начала был Олегом (имя серьёзное, взрослое — не то что малышовое Алик), я прожил бы жизнь, достойную имени Олег. Это была бы совсем другая жизнь, и сейчас я с нетерпением ждал бы встречи с сестрой, а прежде сел бы за руль и поехал в шикарный магазин выбирать ей подарок. Олег бы не только сумел всё это проделать, но и знал бы, что дарят сёстрам: шёлковый шарф, например, невесомый в руках и ласковый на шее, или… в общем, Олегу виднее, в то время как Алик вытащит старый, бессчётное число раз читанный и потёртый альбом древних карикатур.
Ты помнишь, сестрёнка, книжку про Адамчика?
…Психотерапевт пробасила: кого ваша мать любила больше, вас или сестру? Какое тебе дело, молча возмутился Алик. «Хам всегда проигрывает», говорила мать. Он пропустил мимо ушей дурацкий вопрос. Баба гнула своё. Младшие дети, как правило, любимцы. Вы это чувствовали в детстве? То ли работа сволочная, то ли всё ваше племя такое. Молча просидел остаток сессии, по пути домой молчал.
Хорошо бы покурить, опершись на подоконник, как он делал при свете, при живых глазах. Потом уже на ощупь: локти на подоконнике, ветерок обвевает лицо… блаженство. В один прекрасный день явилась дворничиха: соседка пожаловалась — наволочку спалил. Она вывесила бельё сушить, и окурок угодил прямо в ту чёртову наволочку. Наволочка не Москва, сгоревшая от копеечной свечки, к тому же слабо верилось, что чинарик на ветру не погас, а прицельно залетел в трепыхавшуюся тряпку. «С этими лучше не связываться, — вздохнула дворничиха, — наволочке грош цена, да люди скандальные, проще заплатить». Он протянул кошелёк. Та повздыхала, сетуя на бесстыдство некоторых, а потом выпила с Аликом виски, найдя в буфете две стопки. Забытое ощущение из бывшей жизни: невесомая тяжесть рюмки в пальцах.
…а раньше не ценил. На работе пили кто как: найдётся стакан — из стакана, нет — из горла.́ Потом пришли безразлично-вежливые люди провести ревизию, Валя выгнала грузчиков в отгулы. Дома было тускло: дочке грозила переэкзаменовка, и чтобы не слышать Марининых заклинаний «нельзя без образования» и злого Лериного шипения в ответ, он импульсивно, без раздумий, поехал к матери.
— Вспомнил о старухе-матери? Вместе поужинаем.
Кокетничала — в то время Лидия на старуху не тянула.
— Что за гадость ты куришь, — она поморщилась, — есть же нормальные сигареты!
Здесь было спокойно. Мать не раздражалась и не раздражала, поэтому приехал и следующим вечером, и ещё раз, в последний отгул — ревизия заканчивалась.
— Ах, какая жалость, он звонил минут двадцать назад!
Алик начисто забыл о таинственном «друге» и махнул рукой:
— А… кому надо, позвонит, — и потянулся к пепельнице.
Тот и позвонил незамедлительно — прямо в дверь.
…а дальше без глотка нельзя — разворачивалась картина Репина «Не ждали». Сдёрнув кепочку с лысой головы, Влад усердно шаркал сухими ногами по коврику.
Алик отхлебнул виски и не почувствовал, как его перенесло за кухонный стол материнской квартиры. Слепота не помеха, всё видно, плёнку крутят вновь и вновь. Удивлённая мать включила радушие, голос стал певучим.
— Вы заходите, заходите!
— Добрый вечер, я вот к Алику –
— Ну не на пороге же!
— Простите, я на минутку, не беспо…
— Зачем же в дверях, зайдите!