Дипломатические акции со стороны шведских властей не заставили себя долго ждать. Во второй половине апреля шведский посол в Москве и одновременно шведский министр иностранных дел в Стокгольме попросили разъяснений соответственно у советского наркоминдела и у Временного Поверенного в делах СССР в Швеции (им стал сменивший Семенова Илья Чернышев) относительно судьбы пропавшего Рауля Валленберга. Ответ был все тем же: о его судьбе советским властям ничего не известно. Лживая и постыдная акция, длящаяся вот уже более полувека, началась. Коллонтай заблаговременно вывели из нее — совсем не для того, чтобы избавить от несмываемого позора, а для того, чтобы не путалась под ногами. Такова представляющаяся наиболее вероятной гипотеза ее поспешной эвакуации.
Никакой официальной встречи на Внуковском аэродроме в Москве не было. Коллонтай встречали внук Владимир и санитарная машина. «Где больная?» — спросил врач «скорой помощи». «Больных здесь нет», — с удивлением ответила Коллонтай, которая сама вышла на летное поле, опираясь на плечо Нанны Свартц здоровой рукой. С опозданием примчался поприветствовать «дорогую коллегу» Владимир Семенов — он уже заведовал отделом в наркомате иностранных дел. Широко улыбаясь, Семенов осчастливил Коллонтай своим дружеским поцелуем. Таким был поистине царский подарок, которым встретила Москва Валькирию Революции после четвертьвекового ее служения на дипломатических постах.
Свою 73-ю годовщину Коллонтай встречала в наконец-то (впервые за всю жизнь!) обретенном ею «собственном» доме: с аэродрома ее привезли в выделенную ей квартиру, куда за ночь успели доставить мебель. Этот дом на Большой Калужской, 11, был только что построен руками немецких военнопленных для политической, военной и научной элиты. Скромная (большая — по советским критериям) трехкомнатная квартира номер 149 позволяла кое-как устроиться самой Коллонтай и ее секретарю Эми Лоренссон и — главное — удовлетворяла честолюбие отставного посла, которая чувствовала бы себя ущемленной, живя в непрестижном доме.
Круг близких людей сузился до предела. Из самых дорогих остались только Петенька и Танечка. Вернувшийся из эвакуации Петр Павлович Маслов и сам-то был не слишком ходячим, пришлось ограничиться телефонной беседой, убедительно показавшей, что говорить им, в сущности, не о чем. Заехала «проведать больную» Елена Стасова, вышедшая на пенсию два года назад, после роспуска Коминтерна, где она занимала декоративную должность члена «контрольной комиссии» (то есть партийного трибунала). Но и с ней разговора не получилось: время беспощадно их развело.
Зато Татьяна Львовна Щепкина-Куперник, по-прежнему деятельная и энергичная, стала завсегдатаем дома на Большой Калужской, служа незримым мостом между прошлым и настоящим. Наносили визиты и «последние из могикан» — немногие выжившие и дожившие до этих дней люди ее круга, с которыми ее связывали в прошлые годы какие-то отношения и общаясь с которыми она не чувствовала себя неуютно: Литвинов, Майский, Илья Эренбург, художник Петр Кончаловский, историк Евгений Тарле, «красный граф», бывший царский военный атташе в Париже Алексей Игнатьев, мемуары которого пользовались тогда большой популярностью. Изредка приходил Семен Мирный, с которым она, не вдаваясь в политику, вспоминала любимый Осло и прочно оставшийся в сердце Стокгольм. Из Ленинграда иногда приезжал племянник Евгений Мравинский, оправдавший надежды тех, кто предрекал ему большое будущее: он стал выдающимся симфоническим дирижером.
Лишь 27 июля 1945 года — через четыре с половиной месяца после ее внезапного бегства из Стокгольма — Москва уведомила шведские власти, что с этого дня госпожа Коллонтай перестала быть Чрезвычайным и Полномочным Послом Советского Союза и, стало быть, дуайеном дипломатического корпуса. Ей дали — опять же декоративную, но поднимавшую дух — должность советника министерства иностранных дел. Все понимали (и она сама не хуже других), что ни Сталин, ни Молотов, ни кто-то еще не имеют нужды в ее советах, но к новому своему посту она относилась, однако, с полнейшей серьезностью, время от времени напоминая о себе деловыми письмами и откликами на какие-либо внешнеполитические события. Но главное — взялась привести в порядок свой архив и продолжить свои мемуары.
Впрочем, прежде, чем их продолжить, Коллонтай решила отредактировать то, что уже написано, сделав его созвучным сталинскому «взгляду» на историю партии и революции. То есть, иначе сказать, — всюду, где только возможно, вставить имя вождя как непременного участника, еще лучше — руководителя, всех важнейших событий. Получалось комично — совсем в духе известного каламбура: «Врет, как очевидец». Вспоминая, к примеру, похороны жертв февральской революции в Петрограде, Коллонтай вписала в написанный ранее текст фразу о плачущем Сталине, идущем во главе колонны («помню, как сейчас…»). Но Сталин в похоронах не участвовал и плакать, стало быть, мог лишь где-то в другом месте. Один из тех, кому Коллонтай давала на прочтение новую версию своих мемуаров (Стасова — скорее всего), обратил ее внимание на «ошибку». В рукописи «ошибка», однако, осталась: зачеркнутой, но неуничтоженной.
Попытка задним числом исправить не просто историю, а личный дневник — это самое безжалостное, что могла она теперь проделать со своим прошлым. Пошла и на это… Зачем? Вопрос этот лучше задать психологу. В дневниковую запись об учредительном конгрессе Коминтерна Коллонтай добавила: «Ни по одному вопросу не возникало разногласий, потому что направление давали Ленин и Сталин». В запись о поездке к Павлу на Украину (1919): «Надежда красных командиров и всего народа оправдалась. ЦК партии решил послать на юг товарища Сталина для спасения фронта. […] Сталин спас Донбасс. Сталин разгромил Деникина». И дальше — вставки, похожие друг на друга, как две капли воды: «Все надежды на Сталина», «Отстояли Петроград — это дело Сталина, молодец!», «В[ладимир] И[льич] очень долго и дружески тряс руку Сталина». От множества вставок на один и тот же манер рябит в глазах: Сталин, Сталин, Сталин…
Вместе с тем, и это нельзя не отметить, она не только не вытравляла из своих дневников запретные имена, но в начатых заново мемуарах смело писала о низвергнутых, оплеванных и убитых в самом уважительном тоне. Так, как будто эти дорогие ей люди — Шляпников, Дыбенко и другие — не причислены к заклятым врагам, не брошены в безымянные могилы с клеймом изменников и шпионов, а покоятся в пантеоне славы и по-прежнему числятся героями революции. Видимо, оказаться «под колесом» она уже не боялась, и пред ликом вечности ей хотя бы в этом не хотелось лгать самой себе. Хотя бы в этом… Ибо более близкие по времени события, сопряженные так или иначе с ее дипломатической работой, она по-прежнему трактовала и препарировала в духе «советника министерства иностранных дел», не считаясь ни с логикой, ни с правдой, ни со здравым смыслом.