меня российские журналы и критики; чужд я им, странен и непривычен...»
Признание все же пришло, и очень рано: хотя Грин чувствовал себя очень старым, по ему еще не было тридцати лет, когда один критик написал об «Острове Рено»:
«Может быть, этот воздух совсем не тропический, но это новый, особый воздух, которым дышит вся современность — тревожная, душная, напряженная и бессильная. И даже, наверное, это совсем не приметы тропических лесов, лиан и водопадов, но все это точные приметы писателя, по которым сразу узнаешь его лицо. Ибо это лицо неподдельного таланта».
Высоко оценил его творчество Максим Горький, сказавший: «Грин очень талантлив. Жаль, что его так мало ценят».
В эти годы Грин побывал в Вятке. Старик отец, мечтавший когда-то, что сын станет врачом или инженером, давно смирился. Теперь он вполне был бы доволен, если бы Александр стал писарем: все-таки это была постоянная работа, а не бродяжничество и нищета. И вдруг сын стал известным писателем.
Старик не поверил, он решил, что это новая фантазия сына, и тому пришлось долго убеждать отца, показывать книги и договора с издателями. И когда старик Гриневский поверил — он заплакал.
Это было последнее их свидание: овец Грина умер в следующем году.
Октябрьская революция застала Грина в финском поселке Лунатиокки. Поезда не ходили, и он пешком отправился в Петроград, бросив все свои вещи. В столице он добровольцем вступил в Красную гвардию.
Он служил связистом в городе Остров, где заболел сыпным тифом. Выйдя из госпиталя — плохо одетый, дрожащий от голода и слабости, он бродил по опустевшему городу, не имея ни ночлега, ни друзей. На Сенном рынке он пытался продать несколько книг — все, что у него оставалось. Ему, как всегда, не везло: он продал лишь одну книгу, но, пытаясь купить хлеба, обнаружил, что получил в уплату фальшивую бумажку.
Знал он в Петрограде только одного Горького, да и то лишь по переписке. Больше ему не к кому было обратиться.
Когда он постучался в дверь квартиры Горького и ему открыли, он от смущения долго стоял на пороге, не решаясь войти. Его выручил хозяин, который, протянув руку, сказал:
— Прошу.
Перед Горьким стоял очень высокий, сутулый человек в выцветшей гимнастерке, в черных солдатских брюках, заправленных в высокие сапоги. Черты лица его были резки и суровы; им придавал необычное выражение сумрачный взгляд серых глаз. Землистый цвет лица говорил о голоде и недавно перенесенной тяжелой болезни. Губы были плотно сжаты, придавая его лицу выражение человека, который не сдается.
Храня все тот же суровый и чопорный вид, посетитель вручил хозяину объемистую рукопись, состоящую из огромных листов, вырванных из бухгалтерской книги и исписанных размашистым почерком, и сел на стул, положив ногу на ногу. Он отказался от предложенных хозяином папирос, сказав, что привык к крепкому табаку, и скрутил огромную козью ножку. В комнате резко запахло махоркой...
Горький поселил Грина в теплой и удобной комнате петроградского Дома искусств, выхлопотал ему редчайший в то время академический паек и засадил за работу. Вскоре громадная фигура Грина стала появляться на писательских собраниях, внушая молодежи почтение, смешанное со страхом. Обычно он не участвовал в литературных спорах — только сосредоточенно курил и молчал.
Годы после революции были расцветом творчества Грина. Незадолго до Октября он написал о городе, разрушенном бомбардировкой и населенном людьми, потерявшими рассудок. Теперь в рассказе в стихах «Фабрика Дрозда и Жаворонка» он писал о фабрике будущего, утопающей в зелени тополей, с цветниками на фабричном дворе, где журчали и пенились пышные фонтаны. Цеха были похожи на торжественные залы, где все, начиная от шкивов до станков, сделано «ювелирно красиво», где работать — счастье, а труд полон вдохновения.
В эти годы он создавал небывалую страну, которую можно назвать Дезирадой — Желанной, и строил фантастические и в то же время реальные города, которые он сам называл «Мои города». Страна эта живет до сих пор в воображении читателей, как жила реально в памяти писателя. Грин создал ее по законам искусства, определил ее географические очертания, окружил ее сверкающим океаном, по волнам которого бегут белоснежные корабли с алыми парусами, окрыленными ветром, — от гавани до гавани, от города до города, населенных необыкновенными людьми, одушевленными прекрасными страстями. Они все похожи на Грина, потому что больше всего на свете они любят ветер и море.
— Расскажите, Александр Степанович, — спросил я однажды, — как пройти или проехать из Лисса в Гертон?
И Александр Степанович с необычайной точностью описал эту дорогу. Он рассказал о всех поворотах на пути, подъемах, спусках и развилках дорог, об отдельных приметах: группах деревьев, гостиницах, харчевнях и холмах, откуда видно море.
Это не было какой-то импровизацией. Мне пришлось еще раз слышать описание этой дороги. Грин рассказывал несколько по-иному, но путь и все приметы были те же самые. И я понял, что писатель действительно верит в существование своей страны...
В первые годы революции старый быт словно исчез куда-то, а тихий опустевший Петербург стал похож на прекрасный сказочный корабль, мчащийся сквозь бурю гражданской войны в просторах небывало синего океана какой-то совсем новой, необыкновенной Вселенной. Никогда зелень, затопившая улицы, площади, сады и парки города, не была такой чистой, свежей и прекрасной. Люди шли пешком, одетые в солдатские шинели и рваные пальто, подпоясанные веревками. Заспинная сумка стала непременной частью костюма, и Всеволод Иванов шутил, что скоро младенцы будут появляться на свет с сумками... Они были голодны, но никогда не были так счастливы. Страстные споры об искусстве, литературе, о будущем были жарки и необыкновенно интересны. Театрам было тесно в своих залах, и театральные подмостки появились на улицах и площадях.
Не было топлива, но люди с шутками ломали уцелевшие заборы и брошенные дома, чтобы накормить доброго и ласкового домашнего бога — печь-«буржуйку», ставшую украшением каждой населенной комнаты. При ее неверном, пляшущем по стенам свете поэты читали стихи, а философы спорили о взаимоотношениях людей в будущем обществе. Улицы города украсили временные памятники, и плакаты стали новой формой искусства.
Обитатели Дома искусств сделали ареной своих набегов коридоры, переходы и сводчатые подвалы заброшенного банка, помещавшегося под ними. Их добычей были валявшиеся повсюду огромные банковские книги в тяжелых переплетах. Исписанные листы шли на растопку, переплеты заменяли несуществующие дрова, а чистые листы гроссбухов прозаики, поэты и драматурги превращали в рукописи.
Предводителем этих экспедиций был чаще всего Александр Степанович. Он любил придавать им таинственный и романтический дух, отправлялся только в