удержать мироздание и пребывает в людском уме.
Там мы можем встретиться и с вечностью, моментально померкнув до состояния двух зрячих глаз. Столь крохотными мы оказываемся. Бескрайний космос оттеняет вспышку мыслящего «Я». Он сдвигает горизонт еще и назад, ставя его позади нас, демонстрируя широту траекторий движения – вверх, вниз и даже вспять – за пределами стандартной линейной модели. Мы различаем себя единством посреди бездны. Заполняющая все вокруг тотальность примешивает нас к себе, захватывая, отнимая из-под ног точку равновесия. Открытое единое мы распознаем и как множество, способное складываться в интеллектуальном усилии. Соотнося его с самими собой, мы невольно проводим еще одно различие, подразумевающее также сходство: мы – элемент, слагаемое, находящее в себе жажду основания.
Аллегория времени – руины, что есть в процессе длящегося исчезновения, присутствуя в состоянии движения к отсутствию. Для пары «вечность» и «человек» или «я» руины – пограничная данность, укладывающая в форму материи неуловимую и неподчиняемую идею беспрестанного ускользания, то есть вечности. Смелый штрих: человек близок руинам, как остов личности – их остову. Они – след, он и сам – след, что оставляет следы, пусть неосознанно, но пытаясь укорениться в мире, удерживаясь в его вечном продолжении, наблюдаемом в уме.
Волнение от причуды мысли, способной превзойти скорость света и объять все бытие в кратчайший срок, помыслить бытие, застает врасплох плоть и вязь сосудов, нейронов, эту биологическую массу, пытающуюся прыгнуть сверх себя, умаляя доставшуюся ей природу, и неизбежно приходящую к самой себе. К месту, что нам никогда не покинуть. Дискурсивное мышление неотвратимо перерастает в полет тревожно парящего лепестка, сосредоточившего в себе крупицу «Я». Это момент прекарного бегства от себя, отрешенности и принадлежности, проводящих недоступную физическому зрению черту между отсутствием и присутствием, где и зияет страх.
Бегство от себя оставляет нас наедине с собой тем сильнее, чем дальше мы уходим, производя новые конструкции, усложняющие наше положение, но сообщающие то же самое: мы в поиске точки, с которой начнется хотя бы какой-то путь, и эта точка – возвращение к самим себе, изобретающим расстояния.
Культура хранит фразы, оседающие почти в мышечной памяти, способные опередить наши усилия сказать и произнести. Земля уходит из-под ног. Потеря точки равновесия. Колосс на глиняных ногах. Выбить почву из-под ног. Или топос золотого века – «земля обетованная». Культурная память дает нам второе естество, искусственное, обретаемое в процессе становления в продолжающемся (или длящемся) синониме бесконечности и времени вообще – бытии. Выписанные мной идиомы – вроде направляющего знака, указывающего на концентрацию внимания как к метафорическим ногам, так и к пронизывающему нас чувству, что и не должно соприкасаться с землей или почвой буквально, достаточно сделать такой почвой почерпнутое из культурной памяти. Но пройти ее всю, усвоить полностью непосильно. Рано или поздно она наводит на мысль о собственной природе – на желание длиться и не заканчиваться. Как будто мы застываем в мгновении, когда подбираем слова.
Знакомство с языком открывает пространство слов и смыслов. Вместе с тем обращение к ним – усилие, следующее за желанием сформулировать, прояснить, сказать. Иногда о философии говорят: она начинается с удивления. Чистота восклицаний «ох», «ах», артикулирующих телесное и дыхательное действие, вызволяет первичную диспозицию между нами и миром, состоящую из каскада ощущений: удивление, волнение, смущение, завороженность, etc. Примечательно, что мы способны превзойти вздохи и восклицания – наши первичные интуиции – словом, все же проиграв перед лицом бесконечности и погрузившись в неисчислимый подбор гипнотических соответствий. Такой стратегии рецепции придумали имя – поэзия, допускающая неполноту и заботящаяся о неполноте. В некотором смысле она сокрушает саму идею основания, заменяя ее неисчерпаемостью аналогий, приближений, разыгрывая перед нами суть центробежной силы, под стать полету вокруг себя в бегстве от антропоцентризма.
Бесконечность грозит уничтожением основанию. Конечность – неотвратимое завершение. Поэзия – чародейская форма речи – сочетает в себе две этих формы бытия и времени. Может ли поэзия убить Бога? Вспомним об авторе самого прославленного приговора.
Нигилизм Ницше можно охарактеризовать как негацию, то есть тенденцию к сносу метафизического фундамента в европейской культуре, абсолютных оснований, принадлежащих недоступному миру: от платонических идей до объективной реальности науки. «Тенденция к» – лишь попытка сохранить приближение как усилие, не обязательно перерастающее в акт уничтожения и критики. Еще на подступах к деятельности, начинающейся с выпада, имеется точка отсчета – момент кризиса и назревания вопросов, адресованных себе, побуждающих переоткрыть Самость. Трагическая судьба старины не принадлежит отстраненным фигурам или посторонним, внешним «иным», она лежит в ладонях потомков, то есть выходцев из нее как колыбели, вскормленных и воспитанных рушащейся или обрушиваемой стариной.
У меня сложилось впечатление, что дельту реки из трещин монолитного мировоззренческого проекта мы способны проследить вне русла кризиса христианства и религии. Разрыв на крошащемся основании, где сквозь расщелины несется пустота, тянется от ренессансной гуманистической модели, внушившей уверенность в силу человека, удовлетворенность людской природой. В глазах гуманистов человек предстал произведением таксидермиста: не только продолжением воли Господней, но особым существом, способном мыслить себя центром вселенной и мироздания. Принято считать, что субъект с его автономией познавать и воздействовать на мир восторжествовал над прежней причастностью вихрю случайностей и императивов. Торжество, по-моему, завершилось тревожными аккордами, переходящими в ламентации просвещенного ума, что не горит, а догорает.
Просвещение вцепилось в плод союза ренессансного образа индивидуальности с картезианскими наработками, оно объединило власть и деспотию как смыслы, прибавив к ним государственную машину, прикрытую реформами «ради людей», но куда чаще – реформами, тщательнее занимающимися изобретением человечности. Утвердилась идеологическая тотализация, воспользовавшаяся унифицирующими зачатками обозначенного типажа личности. С просвещенческим упованием на рациональность потеснился и монолит Абсолюта. Множество религий рассматривает Бога-творца в качестве создателя, удалившегося после величайшего дара бытию и людям на покой, в лучшем случае – занявшего позицию созерцателя. Деистическое умонастроение выразительно сформулировало похожую, если не идентичную истину, что можно принять или отвергнуть: история свершается без непосредственного участия автора всего.
Фигуральным оппонентом, на мой взгляд, давшим траекторию, развитую позже делезианской номадической концепцией, стал фрагмент. Или идея фрагментарности, неполноты мира и человеческого «Я», разработанная немецкими романтиками. Фрагментарность созвучна неполноте, дисфункциональности, еще – несвободе свободно действовать, артикулированной естественным влечением человеческой природы в желании быть цельным, включенным в бытие. Нововведение, как это часто бывает, является еще и откликом на кризис, резюме нехватки. Упадок культуры запечатлел йенский романтик Фридрих Новалис, принявший активное участие во внесении концепта «фрагмента» в летопись философских идей: «Бог стал на Западе праздным созерцателем той великой и трогательной игры, которую затеяли при свете своего разума ученые и художники».
Происхождение описанного чувства неполноты обнаруживается