обычной жизни две недели проходят, не оставляя следа. Здесь — каждый день был отдельным, со своими делами, лицами, разговорами.
Понедельник третьего декабря я начал с того, что закрывал то, что мог закрыть. Хулиганов из общежития — оба в итоге пойманы, второй сам пришёл с повинной к участковому, испугавшись ареста родственников в деревне. Дело в прокуратуру. Кражу на Кировой — оформили окончательно, грузчик признался во всех эпизодах. Мелкая жалоба от завода на спирт — передал Горелову, сам не успевал.
Во вторник на планёрке Нечаев официально объявил о моей командировке. Петрухин усмехнулся:
— В Ленинград. Поднимается лейтенант.
— На месяц, — сказал я.
— В Ленинграде остаются и не на месяц.
Это было полуподколка-полузависть. Я не ответил. Горелов посмотрел на Петрухина и сказал:
— Степан, твоё хулиганство в овощебазе ещё не закрыто. Ты бы лучше ходил, а не комментировал.
Петрухин что-то пробурчал. Планёрка пошла дальше.
После планёрки Горелов сказал мне:
— Не обращай внимания. Он завидует. Его в командировку не звали никогда.
— Я не обращаю.
— Хорошо.
В среду пятого декабря я зашёл к Митричу. Не по делу — просто.
Он сидел в каморке, топил печку. Чай у него уже был заварен — я попал на его перерыв.
— Воронов, — сказал он. — Слышал, уезжаешь.
— Слышал быстро.
— А как же. Город маленький.
Я сел. Он налил чай.
— Посоветовать что-нибудь хочешь? — спросил он.
— Скорее — попрощаться на полтора месяца.
— Прощаться — это до могилы. Ты в Ленинград едешь, не помирать.
— Хорошо. Не прощаться. Сказать «до свидания».
— Это другое дело.
Он отпил чай. Помолчал.
— Воронов. Ты в Ленинграде поосторожнее.
— Все говорят.
— Все правильно говорят. Слушай.
— Слушаю.
— Я там был два раза в жизни. В первый раз — после войны, в сорок шестом. Привёз сослуживца — он умирал, я его вёз умирать к матери. Дотащил. Жил ещё неделю, потом умер. Тогда я Ленинград не видел — видел только дорогу, мать его, вокзал и обратно.
— А второй?
— В шестидесятом. Тоже коротко. Меня послали по линии профсоюза, на конференцию. Три дня. Я там увидел кое-что — тебе пригодится.
— Что?
Митрич поставил кружку.
— Ленинградцы — особый народ. Они тебя сначала будут проверять. Не словами — взглядом, отношением. Ходить кругом. Смотреть, как ты ешь, как говоришь, как несёшь себя. Это у них не от снобизма — это от блокады.
— Блокады?
— Да. У них в каждой семье — свой блокадный опыт. Кто-то умер, кто-то выжил, кто-то спасал. Это поколение — они проверяют людей. Кто свой, кто чужой. Кто выдержит, кто сломается. Это в них въелось так глубоко, что они уже сами не замечают.
— А молодые?
— Молодые — наследуют. Через родителей. Через атмосферу города. Это чувствуется.
Я кивнул. Принял.
— Ещё одно. — Митрич закурил. — Ты там будешь работать с местными ментами. Они — другая школа. Жёстче, циничнее. Они в день видят больше, чем ты в нашем городе за месяц. У них всё быстрее, грубее, голее. Не пугайся — это не значит, что они хуже. Просто такая работа.
— Понимаю.
— И — последнее. Ты меня слышишь?
— Слышу.
— Не все, кто там тебе будет помогать, — будут чисто помогать. Кое-кто — будет вести. По своим целям. Ты молодой, можешь не отличить. Старайся отличать.
Я смотрел на него.
— Митрич.
— Что?
— Вы говорите так, будто знаете, что меня ждёт.
— Я не знаю. Я знаю только тип города и тип работы. Остальное — твоё.
Он погасил папиросу.
— Иди, опоздаешь.
В четверг я пошёл к Хорю.
Принёс две пачки «Беломора» и бутылку портвейна — он, я знал из разговоров, иногда вечерами выпивал, не сильно, по чуть-чуть. Не выпивон, а ритуал.
Хорь посмотрел на бутылку. Потом на меня.
— Что-то случилось?
— Уезжаю на полтора месяца. В Ленинград. С пятнадцатого.
— А.
Он взял бутылку, поставил на полку. Сигареты — в карман.
— Садись.
Я сел на табурет. Ковпак поднял голову, посмотрел, опустил.
— На сколько?
— До конца января, скорее всего.
— Долго.
— Да.
Хорь молчал. Налил себе чай. Мне — тоже, не спрашивая.
— Воронов. Я тебе помогу одной вещью.
— Какой?
— Ленинград — другой мир. У них там блатные — свои, не как у нас. Жёстче, организованнее. Кодексы старые держат, особенно старики. Если попадёшь в ситуацию — нужно знать, к кому.
— И?
— Есть человек. Колун. Старый блатной, пятидесяти семи лет. Сидел много, последний раз — выпустили в семьдесят пятом. Сейчас живёт на Лиговке. Не работает официально, но не тунеядствует — у него есть способы. Авторитет в среде. Если тебе придётся туда соваться — иди к нему.
— Как найти?
— Адреса не знаю. Спроси на Лиговке у кого попало — старики знают. Скажешь — «от Хоря с Краснозаводска». Он поймёт. Мы с ним сидели в шестьдесят восьмом, в Усть-Илимске.
— А я что ему скажу?
— Скажешь — что тебе нужно. Прямо. Колун не любит долгих разговоров. Скажи, что ты опер, что у тебя дело, что не лезешь в их кухню — нужна точечная помощь. Объяснишь конкретно. Он либо поможет, либо откажет. Если откажет — без обиды. Не торгуйся.
— Понял.
— И ещё. — Хорь посмотрел на меня. — Ты ему скажешь обо мне. О том, что я тебя послал. Он — должник. Я в Усть-Илимске ему один раз помог в драке, серьёзно. Он это помнит. Если скажешь от меня — это вес.
Я кивнул. Записал в блокнот: «Колун, Лиговка, от Хоря, Усть-Илимск 68».
— Спасибо.
— Не за что.
Хорь смотрел в окно. Помолчал.
— И ещё, Воронов. — Голос у него стал суше. — Ты там — смотри. У тебя дело пошло большое. Я не лезу, не спрашиваю. Но если ты в Ленинграде ввяжешься во что-то по своей линии — будь осторожен с людьми. Любой, кто тебе помогает, — может быть подставлен. У вас, ментов, это редкость, у нас — норма. Привыкай.
— Привыкаю уже.
— Хорошо.
Он встал, пошёл к печке, подкинул полено. Вернулся.
— Вернёшься — заходи.
— Зайду.
— И «Беломор» приноси. Я к нему привык.
— Принесу.
Я вышел на улицу.