потерял надежду. Утром, как обычно, поднялся на стену, обошёл посты, проверил караулы. Рогов доложил, что всё спокойно, Обручев — что пароход будет готов через две недели, Марков — что Луков пришёл в себя и даже пытался ругаться, когда узнал, что его сняли с должности.
Я сидел в кабинете, перебирая бумаги, когда в дверь ворвался запыхавшийся казак.
— Павел Олегович! У восточных ворот… Финн… он…
Я выбежал из Ратуши, не помня себя. У ворот уже толпился народ, кто-то кричал, кто-то молился. Я растолкал толпу и увидел.
Финн лежал на земле, и лицо его было страшным. Одежда изодрана в клочья, лицо исцарапано, руки в крови. На груди, на плече, на ногах — раны, залитые запёкшейся кровью. Он был без сознания, и только слабое дыхание, прерывистое, хриплое, говорило о том, что он ещё жив.
— Маркова! — заорал я. — Быстро!
Мы перенесли его в лазарет, на ту же койку, где ещё недавно лежал Луков. Марков, бросив всех, подбежал, наклонился, начал осматривать. Я стоял рядом и смотрел, как он разрезает рубаху, как обнажаются страшные раны — ножевые, пулевые, какие-то странные ожоги.
— Жив? — спросил я.
— Жив, — ответил Марков, не оборачиваясь. — Но тяжело. Пули, ножи, ещё что-то… Он шёл долго. Очень долго. Неделю, может, больше. Как он не умер по дороге — не знаю.
— Он очнётся?
— Должен.
Мы ждали. Час, другой, третий. Марков обработал раны, перевязал, влил в рот какой-то настойки. Я сидел у койки, смотрел на бледное, измученное лицо ирландца и чувствовал, как время течёт сквозь пальцы.
Он очнулся на рассвете.
Глаза его открылись внезапно, и в них, мутных, затянутых болью, я увидел что-то, отчего сердце моё ёкнуло. Он попытался приподняться, но Марков придержал его за плечи.
— Не двигайся, — сказал врач. — Ты весь изранен.
Финн не слушал. Он смотрел на меня, и губы его шевелились, но слов не было слышно. Я наклонился, почти касаясь ухом его рта.
— Слишком много… — прошептал он, и голос его был хриплым, слабым, как последний вздох умирающего. — Артиллерия… через месяц…
Глаза его закатились, голова упала на подушку, и он снова потерял сознание.
Я выпрямился. В комнате, кроме меня и Маркова, никого не было, но слова его, казалось, услышали все стены, весь город, вся земля, по которой мы шли столько лет.
— Что он сказал? — спросил Марков.
— Слишком много артиллерии, — ответил я. — Через месяц.
Я вышел из лазарета и остановился на крыльце. Утренний воздух, промытый ночным дождём, ударил в лицо свежестью, но не принёс облегчения. Ноги сами несли меня к Ратуше, но мысли кружили вокруг одного и того же вопроса, который последние часы сверлил мозг, как заноза.
А что, если принять их условия?
Мысль была крамольной, почти изменнической, но она пришла и не уходила. Сдать город, погрузить людей на корабли, уйти на Аляску или в Россию. Сохранить жизни. Не хоронить больше детей, не перевязывать оторванные руки, не слушать стоны раненых. Елена, Александр, Луков, Финн, Токеах — все они останутся живы. Мы получим ту самую «справедливую компенсацию», о которой писал Джексон, и сможем начать всё сначала где-нибудь в другом месте.
Я остановился посреди площади, глядя на дым, поднимавшийся над трубами домов. Где-нибудь в другом месте.
Но где?
Где есть такая земля — тёплая, плодородная, с выходом к морю, с горами, защищающими от врагов? Где есть золото, лес, рыба, где можно построить верфь, проложить железную дорогу? Где индейцы встретят тебя не стрелами, а хлебом? Где китайцы приплывут торговать без пошлин, а мексиканцы станут союзниками?
Нигде.
И потом — эти люди, которые сейчас спали в своих домах, которые шли за мной через океан, которые строили, воевали, умирали. Я обещал им землю. Я обещал им дом. Я обещал им, что Русская Гавань станет их новой родиной. Что я забираю их от императорского гнёта, от рекрутчины, от бесконечной нужды, чтобы дать свободу и достаток.
А теперь я скажу им: «Извините, братцы, американцы оказались сильнее. Давайте собирать монатки»?
Я представил лица людей, когда они услышат это. Не тех, кто сидит в моём кабинете, — Луков скорее умрёт, чем отступит, Рогов взорвёт себя вместе с пушками, Финн уйдёт в горы к индейцам. Я представил простых крестьян, рыбаков, кузнецов. Тех, кто уже начал верить, что их дети вырастут здесь, на этой земле. Предать их? Продать за обещание «справедливой компенсации», которую американцы никогда не выплатят? Или выплатят, но в таких суммах, что её хватит только на билеты до Одессы и жалкие лачуги где-нибудь под Саратовом?
Я усмехнулся. Джексон и его генералы не хуже меня понимают: если русские уйдут, они получат не только земли, но и золотые прииски, и верфь, и железную дорогу. Зачем им платить? Они просто возьмут. Так было всегда. С индейцами, с мексиканцами, с испанцами. Америка не платит — Америка забирает.
А что взамен? Мы получим позор. Мы, русские, которые не сдавались ни шведам, ни туркам, ни французам, ни англичанам. Мы, которые дошли до Берлина и Парижа, будем ползти на коленях перед каким-то выскочкой из Вашингтона?
Нет. Не предам. Не пущу. Кости положу, но не дам им победить.
Глава 6
Ноги сами несли меня по знакомой мостовой, мимо домов, где за занавешенными окнами уже зажигались огни, мимо лавок, где хозяева отпирали двери, готовясь к новому дню. Город просыпался, не зная, что через месяц ему, возможно, придётся умирать. Я не стал будить его раньше времени. Пусть живут. Пусть надеются.
В Ратуше было тихо. Луков, оставленный за старшего, спал в лазарете, и его место за столом пустовало. После я прошёл в свой кабинет, зажёг лампу, разложил карту. Восточные склоны, перевалы, поселения американцев — всё это было нанесено на бумагу, но теперь эти линии казались мне не просто чернилами, а кровью. Нашей кровью.
Я велел писарю разбудить Рогова, Обручева, Токеаха, Ван Линя, отца Петра. Пусть идут сюда. Сейчас же.
Ждать пришлось недолго. Рогов явился первым — в мятой форме, с красными глазами, но уже на ходу застёгивая портупею. За ним прибежал запыхавшийся Обручев, всё ещё в рабочем фартуке, измазанный мазутом. Токеах вошёл бесшумно, как всегда, и сел в углу, не проронив ни слова. Ван Линь, пришедший с китайского квартала, держал в руках свёрток с какими-то бумагами, но не