Ты высоко сиди, далеко гляди. Направлять меня будешь к лесу, куда солнце упало. Чтобы мы с тобой тут кругами не бегали.
Я разорвал рукав, намотал тряпицу на ладонь и забормотал в кулак наговор. Огонь от заветных слов занялся сначала робко, но очень быстро разгорелся, заискрил слепящим светом, объял всю тряпку и дальше мою руку до самого локтя.
Я видел, как первые костомахи уже начинали неуклюже биться друг с другом, пока еще наугад, лениво, но я понимал, что вот-вот здесь начнется вихрь из ржавой стали, лязга пробиваемых доспехов и молчания. В этой сече не будет ни одного вскрика раненых, ни одного стона, ни одной мольбы о пощаде, только монотонная жестокая рубка до первых лучей солнца.
Медлить было нельзя, и я, подняв повыше в одной руке посох с Горыном, а другой наугад тыча в оскаленные черепа подвернувшихся костомахов, рванул вперед.
Теперь это было и мое Поле Брани.
Не помню, как долго мы плутали в потемках. Все слилось для меня в чехарду бега, выкриков Горына и мельтешения наговорного пламени в моей руке. Помню, как рвался из груди горячий и сухой воздух. Помню, как я уворачивался от направленных в меня ржавых мечей, топоров и копий. Помню, как без разбора совал огненным сгустком в моей руке в безразличные ко всему гнилые черепа. И молчаливую, страшную в своей бессловесности орду костомахов, что поднимались и поднимались вокруг, тоже помню.
Мне везло.
Везло, что бездумные мертвецы норовили начать битву с ближайшим соседом. Везло, что их мало интересовал некий затерявшийся в ночи на поле ведун, и лишь те, к кому я оказался ближе всего, норовили ткнуть врага. Везло, что Горын, умница, сияя как никогда своими огнями-глазищами, зрил куда-то вдаль сквозь навалившийся мрак поверх сотен голов костомахов. И вел в единственно верном направлении.
Иногда где-то внутри меня шевелилось знакомое чувство и пугающий до холодной испарины шепоток вкрадчиво повторял: «Сгинешь ведь, малыш! Пропадешь ни за чих. Кто тогда твою Ладу спасать-выручать будет?»
Я пытался гнать голос прочь, с новой силой и яростью врезаясь кулаком в очередную костяную челюсть, но тот был упорен.
Упорен и убедителен: «Останешься в землице здесь. Пропадешь! И чего ради? Ведь стоит тебе сказать слова заветные, сложить их как надо, открыться Зову, и тогда нипочем тебе эти кости трухлявые, пройдешь как вихрь напрямик. До самого неба, до самого моря-океяна. Никто не остановит тебя, ведун!»
Я хрипло ругался, стараясь не задохнуться от бега, скрежетал зубами и несся сквозь ночь, сквозь тьму мертвецов в ржавых доспехах.
А голос все шептал и шептал.
Не умолкая ни на миг.
И когда я почти обессилел, когда в заложенных ушах уже почти не был слышен крик Горына, а наговорный огонь почти иссяк, из искрящегося пламени неумолимо превращаясь в тлеющие остатки тряпицы…
Когда я уже почти уступил шепоту…
Я не сразу понял, что давно не бегу, что стою на невысокой гряде, хрипло и часто дыша. А вокруг меня нет больше хоровода оскаленных навечно черепов, нет гнусного скрежета ржавых кольчуг. Не бьет больше в нос резкий запах паленой кости.
Лишь стрекочут где-то в траве невидимые сверчки и легкий ночной ветерок силится оторвать ото лба мокрые от пота тяжелые волосы.
Я повернулся медленно, с опаской. Там, в полуверсте от меня, копошилось единым черным зверем бескрайнее поле. Даже отсюда слышался лязг оружия, скрежет иззубренных лезвий о прогнившие шлемы, хруст истлевших щитов. Кое-где виднелись еще затухающие огоньки – подпаленные мной костомахи нехотя догорали.
С тихим ужасом я смотрел на это страшное зрелище, на вечную, повторяющуюся из раза в раз битву без начала и конца. Без цели и смысла.
Странники-гусляры пели, что на далеком севере, много верст за землями волотов, за льдистыми грядами, живут суровые племена. Они неистовы, беспощадны и верят в то, что после смерти на ратном поле лучшие из них попадают в дивный край, где уготован им вечный пир и вечная битва.
Я смотрел на поле и думал, что если это и есть та самая вечная битва, то, может, не такой тот край и дивный.
Из мрачных мыслей меня вырвал голос Горына:
– Насилу ушли, Неждан! Как ты их! Ух! А по тебе и не скажешь, что такой бойкий. С виду-то – тьфу.
Я не ответил на язвительные замечания черепа, подозревая, что за напускной бравадой тот прячет страх. Хотя, опять же, ему-то что?
Горын немного успокоился и сказал уже тише:
– Назад будем идти, мелочь эту паскудную надо бы проучить! – Он подумал и добавил: – Хотя сначала туда дойти надо.
Куда «туда», он не уточнил, но это и так было понятно.
– Пошли, – вздохнул я, окончательно придя в себя.
И мы нырнули в черную утробу леса.
Туда, где умерло солнце.
Умрун
Не давай им хлеба из рук.
Не учи их быть сильнее тебя.
Не клади им палец в рот
И не спи при них в открытом поле.
Будут стаями,
Стаями кружиться
Над тобой…
«О нехороших людях», Пилот
– Тише!
Я пробирался через торчащие коряги, тут и там перегородившие просеку. Когда-то здесь была дорога, но нынче все давно поросло высоким, аж по грудь, кустарником. Палые сосны и выкорчеванные с корнем ели будто по чьему-то замыслу нападали прямиком на путь, норовя отгородить, закрыть глубь чащи. В робких еще сумерках я хотя бы видел, куда спрыгиваю, перебираясь через очередной бурелом, иначе хромать бы мне с подвернутой ногой как пить дать.
– Тише, говорю! – проскрипел Горын, видимо пытаясь изображать шепот. Зачем он это делал, непонятно, потому как я наводил столько хруста и шума, что на ближайшие верст пять точно не осталось ни одного зайчишки, кто бы не знал о присутствии в этом чурами забытом лесу заплутавшего ведуна. К слову, зайчишка бы заодно очень пополнил запас брани и мог бы смело наниматься в ушкуйники. Те ценят крепкое словцо.
– Тише! – в очередной раз затянул череп.
Я озлился.
Ему-то хорошо командовать, болтаясь на поясе. Это не он сейчас, словно лось в гоне, перемахивает через очередную корягу, причем, подобно тому же лосю, не особо разбирая цели. Перемазался еще, как боров, в палой листве.
Тьфу!
– Чего ты шикаешь на меня? – не удержался я, рявкнув на черепушку. – Потащил нас в самую чащу, да