в Париже, в XIII округе. В моем квартале много иммигрантов, приехавших из Африки и из Азии. Как-то после обеда мы с женой спокойно идем по нашей улице и подходим к месту ее пересечения с другой, круто спускающейся с горы улицей. Внезапно я замечаю, что по этой второй улице мчится нам наперерез негритянский подросток лет пятнадцати — шестнадцати ростом метр восемьдесят, не меньше, на роликовых коньках. На полной скорости он разворачивается прямо на тротуаре, чуть не сбив нас с ног, и уносится прочь. Я возмущенно бросаю ему вслед два-три слова. Любитель роликовых коньков уже успел укатить довольно далеко, но он тут же возвращается, осыпает меня градом ругательств и восклицает в сердцах: «Дайте же нам жить!» Я не верю своим ушам, но он повторяет фразу. Выходит, я, старикашка, нарочно преградил ему путь, а мое возмущение не что иное, как расистская агрессия! В утешение я говорю себе, что юный конькобежец белой расы, быть может, вел бы себя не лучше. Десять лет назад я бы, наверно, просто надавал ему как следует.
Другая история. Как-то раз я ехал в такси, принадлежавшем компании, клиентом которой я являюсь уже пятнадцать лет. Я знаком с шофером — он родом с Мартиники, крупный, плотный, как вашингтонские шоферы-негры. Путь неблизкий. Он рассказал мне, что подрабатывает, играя по вечерам в оркестре, что он женат на француженке и у них трое детей. «Очень красивые дети, — добавил он. — Один из сыновей, дантист, женился на финке. И представьте себе, у меня беленькая внучка!» — хохочет он. Я плохо пересказал эту сцену, которая очень меня порадовала, ведь счастливый иммигрант — такая редкость! Возвращаясь вечером в другом такси — его вела молодая женщина, служащая в той же компании, — я к слову рассказал ей о нашем разговоре. Не тут-то было! Она стала сердиться, бранить шоферов-иностранцев. Я знаю ее мужа, он тоже шофер, и знаю, что у них нет детей. Почему? Они и детей ненавидят так же, как иностранцев? И тут мне захотелось, чтобы последнее слово осталось за мной: «Если бы у вас были дети, то сегодня в Париже было бы меньше шоферов-иностранцев» (Бродель 1995: 188–189).
Он указывает на то, что мигрантская молодежь агрессивна, что большинство смешанных браков распадается, что второе поколение мигрантов меньше готово к ассимиляции, чем первое.
Я ничего не имею против синагог и православных церквей в нашей стране. Я ничего не имею против мечетей, которые строятся во Франции, которых становится все больше и которые посещает все больше народу. Но ислам не только религия, это очень активная культура, это образ жизни. Юную африканку ее братья увезли домой и посадили под замок только за то, что она собиралась замуж за француза; сотни француженок, которые вышли замуж за североафриканцев, после развода лишились своих детей — отцы забрали их и отправили в Алжир, ибо считают, что они одни имеют право на детей, — все это не просто происшествия, они указывают на главное препятствие, с которым сталкиваются иммигранты из Северной Африки: полное несходство культур. Во Франции иммигранты имеют дело с правом, законом, которые не признают их собственного права, основанного на высшем законе — вере в Коран.
Родительская власть, положение женщины, несомненно, являются главными проблемами, потому что они затрагивают фундаментальную основу общества: семью. Каждый год заключается в среднем 20 000 смешанных браков. Две трети из них впоследствии распадаются, ибо удачный смешанный брак предполагает отказ одной, если не обеих сторон, от родной культуры... (Бродель 1995: 192–193).
Для книги, написанной в 1984 г., анализ очень глубокий и трезвый. Бродель, правда, вряд ли мог предсказать, как следующие 30 лет изменят лицо Франции и Европы, для него само собой разумеется, что «Франция не перестала быть христианской страной», покончив лишь с религиозными войнами, и он надеется, что мигрантов перемелют избирательные урны. Каково ему было бы узнать, что они их используют для того, чтобы формировать свои муниципалитеты, которые запрещают рождественские елки и разворачивают знамя религиозной войны в самом центре Франции, разом сдвинув далеко к северо-западу казавшуюся Броделю незыблемой средиземноморскую границу христианства и ислама.
В полутоме, посвященном экономике, мы видим более привычного нам Броделя — смакующего экономическую историю. Здесь масса увлекательной фактуры, локальные обобщения — пастушество, виноградарство, зерновое хозяйство, пути сообщения. Автор особо отмечает огромную роль речных сообщений во французской истории, несмотря на то что французские реки не самые удобные для судоходства. Блестящим является его анализ французского капитализма, вскрывающий французский национальный характер как нации накопителей, нации отложенных в чулок денег — этот характер мешал развитию французского капитализма, которому не хватало инвестиционного капитала, но не раз спасал Францию в трудные минуты. Экономика не обязательно «важнее всего».
Став глубоким стариком, Бродель, казалось, только приобретал необходимый ему размах. Однако в 1985 году он скончался, не успев дописать завершающие тома «Идентичности Франции». Он безоговорочно считается крупнейшим из современных историков Запада. Открытие им долгого времени, длительной временной протяженности, преобразило историческую науку, которой отныне и навсегда суждено нести на себе броделевские черты.
XIV
В заключение еще несколько слов о Броделе как об историческом художнике. Широко распространен упрек, что метод Броделя невыносимо абстрактен, что он смотрит на историю практически из космоса, пытаясь увидеть длинные глобальные процессы. Его интересует общее, а не индивидуальное. На самом деле это, конечно, не так.
Бродель мыслит как художник и пытается увидеть общее в индивидуальном. Картина типического складывается у него из тысяч узнаваемых индивидуальных черт. Мастерство художника оказывается, вместе с тем, и историческим методом. У Броделя индивидуальное живет, и вы живете в истории через индивидуальное. Если предоставить себе роскошь прочесть все три тома «Материальной цивилизации...» подряд, ни на что не отвлекаясь, то возникает больше чем иллюзия путешествия в эпоху Старого Порядка.
Ты действительно видишь испанского солдата, который между двумя кампаниями угодил на рынок в Сарагосе (1645 г.) и стоит в восхищении перед грудами свежего тунца, тайменя, сотнями разных сортов рыбы, выловленной в море или в близлежащей реке. Но что он в конечном счете купит за те монеты, которые есть у него в кошельке? Несколько sardinas salpesadas, обвалянных в соли сардин, которые хозяйка местной таверны зажарит для него на решетке; дополненные белым вином, они и составят его пышную трапезу.
Ты слышишь ругань торговок парижского Крытого Рынка, пользующихся славой самых хамских глоток во всем Париже: «Эй ты, бесстыдница! Поговори еще! Эй, шлюха, сука школярская! Иди, иди в коллеж Монтегю! Стыда у тебя нет!