Сейчас-то вспоминать незачем, в этом вы правы, а вот тогда вы нам все карты спутали. К вам хвостик прицепили, а главная рыбка и уплыла.
— И слава богу, — порадовался Терентий.
— Вы-то чего тут осели-с? — поинтересовался ротмистр.
— Вот это уж мое дело, — развел руками Терентий.
— Россия-то ваша крылата стала, но без вас, без вас, господин Рынин.
— И это знаете? — удивился Терентий.
— А как же! Читали-с, читали-с. И про мужичков сиволапых читали‑с, как вы их из беды изволяли, в Россию помогали выехать... Вот они и взашей, взашей таких, как вы. А сами-то в снега наши белые назад вернуться не захотели... Влезли вы в большое дерьмо, господин Рынин.
— Подите к черту, ротмистр, не вашего ума дело, — разозлился Терентий.
— Не нашего, не нашего, господин любезный. И тут ведь ни к одному из бережков не пристали. Так сказать, на мосту Менял стоите, который так любите посещать, а мосток-то ваш ни один из берегов не соединяет. Так вот вам там и стоять до конца дней своих... Разрешите попрощаться, — и человек, с которым Терентию никогда не доводилось встречаться, медленно, шаркая ногами, пошел прочь.
«...На мосту Менял...» — часто повторял он слова ротмистра, слыша, как на улочки ночного Монмартра выплескивается:
Так за царя, за Русь, за нашу веру
Мы грянем русское «ура»!
«...На мосту Менял...» — повторил он в двадцать седьмом, когда весь трудовой народ Парижа вышел на улицы с требованием отменить смертную казнь Сакко и Ванцетти. Его не было среди них... Он знал, что если встанет рядом, его просто выкинут из Франции. На следующее утро, 24 августа, он видел разбитые чугунные решетки, обломки мраморных столиков, разбитые стекла ресторанов Покарди, где раз в неделю позволял себе обедать.
Назойливая, как осенняя муха, двухмиллионная русская эмиграция очень скоро надоела Парижу. Один за другим стали закрываться русские рестораны, газеты перестали печатать русские новости, пропал интерес ко всему русскому, а с ним и интерес к тем, кто бежал из России.
Ротмистр оказался прав: он стоял на мосту, не соединяющем ни один из берегов... Не примкнув к эмиграции, он не нашел пути вернуться назад...
Работа, которую он получил на заводе «Пежо», давала ему возможность жить, но жизнь эта ничем не радовала. Даже прогулки по Парижу не помогали отвлечься от горьких дум. Да и что давали ему эти милые подробности, которыми он пичкал свой мозг? Что добавляли они к тому, что он уже знал? Ни памятник знаменитому сказочнику Шарлю Перро в саду Тюильри работы братьев Кусту, ни церковь Сент-Эсташ, где крестили Жана-Батиста Поклена (настоящее имя Мольера), Армана де Плесси, впоследствии кардинала Ришелье, где Ференц Лист на церковном органе впервые исполнил «Гранскую мессу», ничто уже не волновало его так, как в первые месяцы жизни в Париже.
Он оказался вне той жизни, где поднялись великие силы, где люди верили в будущее, которого не было у него. Он особенно остро это чувствовал, когда события, волновавшие всех, приковывали внимание к России.
— Эй, русский, людей спасут? — строго спрашивали его рабочие завода.
— Спасут, обязательно спасут! — заявлял он не без гордости. (Стыдно признаться, но когда челюскинцев вывезли с льдины, он поплакал от радости... И сам удивился этому естественному проявлению чувств.
— Эй, русский, выпей с нами! — приглашали его в те дни.
И так было, когда пустили первую очередь метрополитена в Москве, когда стало известно, что длиннокрылый самолет благополучно село на острове со странным именем Удд, когда мир услышал позывные первой станции на Северном полюсе...
Россия стала крылатой.
Он бродил среди неряшливо одетых молодых людей, среди сытых, убежденных в своем превосходстве богатых туристов из-за океана, среди неудачников, метавшихся с лихорадочным блеском в глазах от постоянных лишений, и повторял, повторял с бредовой навязчивостью шизофреника:
— «...На мосту Менял, на мосту Менял, на мосту Менял...»
А вокруг сверкали, переливаясь ослепительными елочными огнями, парижские улицы, сияли витрины магазинов, кипела праздничная уличная толпа.
«Вы влезли в большое дерьмо, господин Рынин...»
В середине тридцатых он обратился с просьбой разрешить ему вернуться на Родину, но получил вежливый отказ. Как-то сразу заболело сердце, по утрам он вставал с ощущением тяжести, все чаще стали приходить мысли о смерти, как о спасении...
Прошел месяц, как было отправлено письмо в Париж, но ответа не было. Особых надежд, сознаюсь, я не питал...
Давно уже замечено, что каждое время по-своему формирует людей, но история знает примеры, когда и люди формировали свое время.
К таким людям принадлежала и Мария Яковлевна Симонович-Львова. Вспомним хотя бы август 1944 года, когда в Париже еще действовали банды «кагуляров» и фашистские молодчики из банд де ля Рока и Дорио убивали людей из-за угла, 80‑летняя женщина шьет красные флаги и раздает их французам, не скрывая своего отношения к русским людям.
Всю свою жизнь она оставалась человеком, освещенным солнцем, — и это был ее долг, и не было ни жизни, ни страсти без этого долга.
Угаданная или не угаданная версия уже сама по себе ничего не добавляла к судьбе Марии Яковлевны, которая прожила большую и честную жизнь, продолжает жить на полотне великого Серова, поражая нас удивительной правдой, которая выше живописи. Но, ничего не добавляя, помогла соткать дух времени, в котором, хотелось бы верить, «ожили» люди.
«...и не нужно, чтобы было все так, чтобы похоже было. Суть-то угадывание! — возражая критикам картины «Покорение Сибири Ермаком», писал В. И. Суриков. — Если сам дух времени соблюден — можно и ошибки делать. А когда в точку — противно даже».
Автору не удалось разгадать тайну пятидесятидвухлетнего господина «с громадной бородой до пояса», но, быть может, кто-нибудь и заинтересуется этой историей, возьмет за сюжет, «тут даже есть и подходящая драма», и расскажет о судьбе таинственного Терентия интересней, чем это сделал автор.
Как сказано у Поэта:
Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью пядь,
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
ПОСТСКРИПТУМ
Institut Pasteur
25, Rue du Docteur Roux
(XVe Arrond)
Telephone: 566-58-00
Paris, le 8 fevrier 1986
Monsieur,
Je n’ai pas souvenir d’avoir