скажу тебе, что нет ничего пакостнее для нашего брата, как умирать в постели. Скажешь, глупит старик? Все это не так глупо, как кажется на первый взгляд. В двадцать восьмом перегоняли мы самолеты в Афганистан. И вот в Кабуле, на аэродроме, увидел я, как орел упал. Никто в него не стрелял. Упал с вышины и разбился. Спросил я тогда старика-афганца. Он воду на аэродром возил. «Старый был», — ответил старик. «Как старый?» — удивился я. «А вот так. Старый орел, когда смерть понимает, поднимается высоко-высоко, к самому солнцу, складывает крылья и падает камнем вниз». Я тогда быстро забыл этот случай. Молодой был. А вот сейчас вспомнил...
Через месяц Садовский умер. Умер во сне...
Какой сон он видел? Может быть, видел себя молодым курсантом Борисоглебского училища? Или истребителем? Кто же знает... Только Емельянов знал твердо: видел Владимир Васильевич выгоревшее под солнцем летное поле в Кабуле, старика-афганца и орла, падающего камнем к земле.
Спускаясь по лестнице к выходу, Емельянов встретил руководителя полетами Фокина, прозванного за сварливость и тяжелый характер «фоккевульфом», и, остановив, с обидой сказал:
— Плохой ты человек, Станислав Эдуардович, говорил, полетов не будет, а я гляжу, люди летают.
— Да ты что, Константиныч, где там летают?! Это я транспортник посадил. Ребята просили. У второго, понимаешь, жена в роддоме.
— А Шатров летает?! На взлет пошел!
— Когда?! На чем летает?!
— На «Вол-ге»!
— Все разыгрываешь, старый! И не надоело вам, черт, и над Фокиным потешаться?! Зубоскалы!
— Нам без этого нельзя. Смех, как говорят медики, давление в норме держит.
— Тебе-то что волноваться, Константиныч, у тебя и после перебора 120 на 70 и пульс 68. Я-то все знаю.
— Спасибо тебе, дружище, на добром слове. А вот скажи мне, аэродромный бог, когда летать пустишь?
— Синоптики обещали к середине следующей хорошую погоду.
— Утешил... Пойду, а то меня ждут.
Емельянов с минуту постоял на пороге, не решаясь шагнуть под дождь, потом, втянув голову в плечи, заспешил по мокрой аллее к корпусу седьмой лаборатории.
Дождь продолжал хлестать по земле, выбивая на лужах большие радужные пузыри.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Аржанов застал последние дни того самого телевидения, о котором старожилы любили рассказывать истории. Одна из них особенно ему нравилась...
...Ни для кого не секрет, что на студиях больше всего любят поговорить о том, что нет интересных сценариев, как в театре о пьесах, в журналах — о прозе, в издательствах о книгах.
Однажды на одном из очередных производственных собраний снова зашел разговор об отсутствии интересных сценариев. В самый разгар прений слова попросил милиционер. Его знали все, кто входил и выходил через центральную проходную Шаболовки.
Поднявшись на трибуну, он начал так:
— Здесь вот все говорят, что нет на студии сценариев. А откуда же им быть? Я четвертый год стою на проходной и вижу, какие безобразия творятся.
Такое начало обескуражило присутствующих. А милиционер продолжал:
— Ежли и дальше так пойдет, то дело это вам никогда не исправить. Спрашиваю, что несете в сумке? Отвечают: сценарии. На другой день опять идут. Спрашиваю, что несете? Сценарии. Откуда же им быть, когда их со студии целыми сумками выносят?
От хохота дрогнули стекла.
Смешных историй было множество, только не запоминал их Аржанов. А были шутники, собиравшие их, как нумизматы собирают монеты, а филателисты — марки. В их коллекциях были истории, относящиеся к тому времени, когда эфир был прямым, когда в паузах между передачами подолгу стояла в кадре «шторка», или, как ее называли ассистенты — «занавесочка».
Рассказывают, что как-то раз, дождавшись сигнала программного режиссера, диктор, как обычно, начал: «Дорогие друзья! Сегодня в нашей программе...», но открылась дверь, и в студию вошел... плотник. Понимая, что идет передача, он тихонечко, на цыпочках, обошел стороной операторов, которые делали ему ужасающие рожи, и... зашел за спину диктора. Диктор, замирая, продолжал объявлять программу. Плотник нагнулся, пошарил рукой за занавесочкой и вытащил оттуда свой плотницкий ящик. Видя обморочные физиономии операторов, он, за спиной диктора, приложил палец к губам, давая понять: «Нешто я дурак?» — и так же тихонько вышел из студии. Потом, как рассказывали, по коридорам Шаболовки носился багровый от ярости программный режиссер, получивший нагоняй от начальства, диктор и трое операторов, один из которых уверял, что плотник, зная, что никто из посторонних не имеет права входить в дикторскую студию, давно прятал там свои пожитки. Только не удавалось его выследить...
Аржанов сам был свидетелем подобного случая, о котором потом слышал разные версии.
Из студии на Шаболовке в эфир шел спектакль. «Живой» эфир, когда не остановить действие, не начать сначала, не вымарать слабые места. Тогда и спектакли шли сразу, без записи, которой еще и не было.
По ходу спектакля на явочной квартире гестапо хватает связного партизанского отряда. Связного играл Василий Лановой. После допроса партизана, отказавшегося указать место, где расположился партизанский отряд, немцы его расстреливают. Сыграв сцену расстрела, артист не ушел из студии, а, примостившись рядышком с оператором у камеры, стал наблюдать за развитием действия. А действие спектакля стремительно перемещалось от одной выгородки к другой: то сцена в землянке, то разговор партизан у костра. И вот операторы, не уследив, выбрали план, в кадре которого оказался Василий Лановой, только-только погибший на глазах у телезрителей.
Такие «накладки» случались во время «живого» эфира, но ассистент режиссера, сидевший за пультом, успел среагировать, быстро поменяв планы, и спектакль покатился дальше.
Никто бы и не вспоминал про этот случай, если бы не одно-единственное письмо, в котором телезрительница с умилением и благодарностью описывала общую радость всех, кто снова увидел живого и улыбающегося актера.
В те годы на телевидение забросило разных людей и по таланту, и по человеческим качествам. Никто толком не знал, каким телевидение должно стать, и каждый кроил его по своему вкусу. Быть может, поэтому телевидение так долго и не может найти своего подлинного языка?
Аржанов же застал самый последний период этого ренессанса. Время, которое уже выпало на его долю, было размеренным и четким. Какие там плотники?! Все передачи писались на видеопленку, и любой промах, даже безобидный чих, — легко убирался путем разных монтажей, вырезаний, стираний. Нет, это не значило, что передачи на