в квартиру № 49.
Со входом нам повезло. На кухне никого не было. Был пыльный полумрак старинного замка, типа того, в котором предавался любовной страсти к Стефании Сандрелли герой Марчелло Мастроянни («Развод по-итальянски»).
Здесь надо пояснить, что жили мы в той части некогда большой квартиры, в которой обитала прислуга. Напротив, на той же лестничной площадке была половина господ, то есть там была ванна, прихожая, как у людей, паркетный пол и т. д. Тоже коммуналка, но приличного вида. У нас же прихожей и ваннами не пахло. Был коридор, который являлся прихожей, коридором и кухней. Он начинался у входной двери и утыкался в глухое окно. Затем тот же коридор кокетливо поворачивался и, минуя проржавевший умывальник, вел в туалет. Туалет был замечательный. Все соседи шли в него, как на доклад к министру, держа под мышкой собственный стульчак. На цементном полу туалета всегда была легкая лужица, цепочка бачка, не менее ржавая, чем умывальник, постоянно обрывалась, туалетная бумага, естественно, никогда не появлялась в чудом державшемся ящичке на облезлой стене – пользовались «Правдой» и «Известиями», цвет стены описать нормативной лексикой невозможно… Через пару лет после того, как я, наконец, вывез родителей из этого палаццо типа барак (90-й год), туалет провалился на этаж вниз.
Первая половина коридора, которая являла собой «прихожую», была загромождена двумя шкафами, стопками ненужных книг, висящими на стене велосипедами, самокатом, лыжами и прочей утварью. Из этой части можно было войти в нашу комнату и в комнату напротив, к Кузнецовым. Затем без антракта начинался коридор-кухня. Там стояли кухонные столики, полторы газовые плиты (4+2), висели облезлые полочки. У столиков и плит, как правило, стояли наши соседки. Для иностранца, как мы знали по своему опыту, это была главная достопримечательность.
Короче, вошли. Убранство комнатки, родительские кровати, подпираемые стопками книг и подступавшие прямо к обеденному столу, самодельные книжные полки и прочие прелести интерьера красавица поначалу не заметила. Она знакомилась с родителями. Папа натянуто улыбался: он смертельно боялся иностранцев. Мама суетилась. Стол был накрыт замечательно. Все остатки дореволюционной роскоши, пережившие 1917 год, Торгсин, блокаду, были предъявлены без утайки. Гарднер, Кузнецов, мейсенский фарфорик, хрустальные бокалы XIX века, шампанское (так же, как икра, припрятанное к Новому году). Лицом в грязь – ни-ни.
Долго ли коротко, но всему приходит конец. Я проблему теоретически решил ещё на улице: стакан, и гори всё синим пламенем. Дома сказка стала былью. Папа проблему сортира для итальянки вообще не заметил: иностранка в его доме – ничего страшнее быть не могло. Дамы нервничали. Наконец Анна-Мария что-то шепнула Алле. И они поднялись. Глядя на Аллу, я понял, как всходила на эшафот Мария-Антуанетта. Когда моя жена вернулась, стало ясно, что все соседки на кухне: на лице было написано, ворвавшиеся запахи подтвердили догадку.
Возвращения дочки Оливетти ждали в молчании.
Какие у нее были чудные глаза. После уборной они стали ещё прекраснее, прямо «гляжу в озера синие…». Мама заговорила что-то нейтральное, Шура с энтузиазмом стал переводить, я усугубил эффект отстранения, папа… Ну что папа, он ждал ночного звонка в дверь. Мария-Грация молчала долго. В конце концов, не дослушав мамины суждения о Верди и Россини, она спросила: «А кто эти люди? Ваши родственники?»
…Я тут же представил, как гордая соплеменница Гарибальди шествует по кухне-коридору в своих ботфортах, микроскопической юбчонке, а Агриппина Михайловна, Галина Николаевна и Ксения Григорьевна, оторвавшие свои глаза от шипящей в комбижире картошки или кипящей ухи из мойвы, разглядывают это чудо. Комментарии, надеюсь, дочь туринской фирмы не понимала. И Агриппина Михайловна, и Галина Николаевна, устроившая меня в бассейн, и Ксения Григорьевна были, в общем, хорошими людьми. Я видел от них только добро. Но, во-первых, размеры их туловищ, особенно в нижней части, не позволяли неподготовленному человеку легко просочиться в сторону туалета. Во-вторых, закаленные в перманентных и рутинных перепалках, они не привыкли подавлять свои эмоции, скрывать реакцию и выбирать непереводимые, но всем понятные выражения…
…«Это ваши родственники?» На родственников наши милые соседи никак не тянули. Мама что-то, как бы извиняясь: мол, так, зашли, постряпать… Я, заглотнув ещё 150, обозлился. Нам можно жить в этом говне, нам можно папу – Signor Professore – поливать из чайника, нам можно срать в гнилом сортире и подтираться речами коммунистических уродов, нам, пережившим блокаду, как мама, и воевавшим на передовой, как папа, можно бояться каждого шороха и каждого иностранца, а ей стыдно об этом сказать?! НАМ жить не стыдно!.. Шура сначала растерялся, так как не знал перевода ненормативной лексики, на которую я перешел, но потом оживился (он относился к советской власти примерно так же, как и я) и стал красочно излагать суть моих филиппик. Анна-Мария смотрела, не моргая, с ужасом, восторгом, изумлением, и глаза ее были прекрасны.
###
Неужели я когда-то играл концерт Брамса? Ведь играл! Играл и ничего не понимал. Нет, понимал, что играю и как играю. Иначе у С.И. Савшинского было нельзя. Не понимал, что это было подлинное счастье, возможно, самое большое и яркое в жизни.
Первым концертом Брамса заканчивал Консерваторию. Только сейчас, когда уже все ушло, и ничего не вернуть, стал понимать. Даже не понимать, а вновь ощущать тот восторг, то упоение, которое испытывал, вживаясь в эту музыку, в каждую ее интонацию, гармонию, наслаждаясь роскошеством фактуры, сливаясь с каждым пассажем, октавным скачком, вибрирующими октавными трелями, поражаясь смелостью и неожиданностью отклонений и модуляции, проникаясь авторской мыслью и возможностью по-своему ее истолковать, очаровываясь тем неповторимым, навсегда ушедшим волшебством сотворчества с Брамсом.
Каждый урок с Савшинским был изнурительным, ошеломляющим и неожиданным чудом. С первой встречи в конце марта 1959 года, когда привели меня – пятнадцатилетнего неумеху, вознамерившегося поступать в Консерваторию («у нас в десятилетке так в третьем классе играют» – первоначальный диагноз С.), – до последних пассажей коды первой части Первого концерта Брамса. В этих пассажах было всё: отчаяние, неистовство, восторг, пропасть прощания. Как оказалось, навсегда.
В начале первого ночи середины июня 1966 года заканчивался мой выпускной экзамен концертом Брамса. Заканчивался лучший период моей жизни.
Прелюдия, Хорал и Фуга Франка,
«Аврора», первая часть,
9-я соната Скрябина («Черная месса»),
«Подражание Альбенису» Щедрина,
Концерт Брамса d-moll, первая часть.
…И всё.
###
Ранее огорчался, что не узнал имя легендарного экскава-торщика-классика. Время ушло. Пастернак умер, экскаваторщик, не читавший Пастернака, видимо, тоже умер, страна, где было возможно, не читая, осуждать, казалось, приказала долго жить… Но нет! О радость, как говорил Фарлаф. О счастье, добавлю от себя. Нашел