радостно подтверждая ее слова.
– Землю, Гера…
– Бррр!
– Землю…
– Бррр!
4
Бррр! Бррр! – жужжал телефон, ползая на полу радом с матрасом, и настойчиво показывал время: восемь часов. Сонная рука Германа дважды шлепнула мимо, отыскивая, и – попала.
В занимающемся свете бледно отливали глянцем вырезки из журналов на стенах чердака. Ветер почти успокоился, но небо с ночи совсем обложило: тучи низко стелились над горизонтом. В такую погоду не то что в Великий поход – из комнаты выходить не захочешь. В доме стоял запах горелого воска, будто в церкви после многолюдной службы, и даже дым от потухших свечей, казалось, еще не вполне рассеялся. Рядом, отвернувшись к стене, ровно и глубоко дышала спящая Маша.
Герман чувствовал что-то вроде похмелья, хотя выпил вчера всего два бокала вина. В голове были туман, смятение и растерянность. Весь прошедший вечер с его суматохой, сборами и этим пьяным хороводом на кухне, само решение о походе теперь казались ему наваждением, одним сплошным затянувшимся помрачением рассудка. Он многое отдал бы (ну скажем, руку), чтобы никуда сейчас не идти, еще много-много дней никуда не идти, а лежать вот так в полутьме и слушать дыхание Маши. Но уже нельзя было отменить, и даже отсрочить было нельзя – он знал, что не простит себе этого отречения.
Через десять минут мобильник зажужжал опять. Маша заворочалась на подушке.
– Девятый час уже, – Герман тронул ее за плечо. – Надо вставать.
А внутри – крохотная, постыдная надеждочка, что сейчас она сама воспротивится, замашет руками и скажет, что никуда ни за что не пойдет. Но нет, не воспротивилась – только сладко вытянулась всем телом.
– А может, еще часок? Поспим часок, и пойдем.
– Ты поспи, а я пойду к нашим пока загляну. Захвачу рюкзак и спрошу кое-что. У меня тут появилась одна мысль.
– Какая же? – Маша приоткрыла один глаз, не отнимая головы от подушки.
– Хочу, чтобы они подбросили нас до Салтовского кряжа. Им сегодня как раз в ту сторону.
– Разве мы не собирались идти пешком?
– А мы и пойдем. Настоящая степь все равно там начинается, а здесь так только, заброшенные поля. И потом, мне всегда хотелось оттуда начать.
– Нет, так не пойдет! – Маша рывком перевела себя в сидячее положение. – Рядовой Чеснокова, встать! Сегодня же Великий поход!
Она протерла глаза и посмотрела на него с сонным прищуром, но уже более осмысленно.
– Ладно. Ты иди, а я завтрак пока приготовлю.
Но за то короткое время, пока Герман одевался, между ними успело вырасти едва заметное отчуждение. Стряхнув с себя остатки сна, Маша тоже вспомнила вчерашний вечер и тоже ощутила подобие похмелья. Оба чувствовали себя нашкодившими детьми, чья игра слишком далеко зашла и слишком дорого обходилась – да вот хотя бы Нате, которая спала внизу тяжелым алкогольным сном…
Перед тем как Герман скрылся в люке, Маша окликнула его:
– Стой!
Она смотрела на него поверх колен одновременно с вызовом, сомнением и надеждой. Надежды, впрочем, было больше.
– Мы ведь не передумаем, правда?
Герман встряхнул плечами.
– У нас каждый день будет такая возможность. Но я почему-то уверен, что этого не случится.
– Хорошо. Только смотри, если не повезут, то через час – выходим!
– Есть, кэп!
Глава 15
Домой! Домой!
Мужики тем временем сидели в комнате, дожидаясь Бобышева, который ходил по двору и громко говорил по телефону. Бубнеж его раздавался то в отдалении, под яблоней, то под самыми окнами, накатывая на стену подобно прибою; судя по тембру и интонации, говорил он с конторским начальством. Однако выехать к Салтовскому кряжу, на что рассчитывал Герман, команде было не суждено. После довольно долгой отлучки, успевшей насторожить мужиков, Бобышев ворвался в дом, неся впереди, как знамя, громоздкое, распирающее его до треска всех швов непечатное слово, влетевшее в комнату задолго до него самого. Более мягкие, одомашненные формы этого слова, такие, например, как «абзац» или «трындец», общеизвестны и выражают, в зависимости от обстоятельств, крайнюю степень негодования, досады или растерянности.
Вбежав, Бобышев споткнулся о порог, прополз немного на коленях, роняя капли пота (заметим, не в самый жаркий день), поднялся и объявил, порывисто озирая своих оставшихся подчиненных:
– Контора лопнула!!!
Известие это входило в некоторое противоречие с самой беззаботной улыбкой, которая сияла на его круглом лице. Все четверо повскакивали со своих мест.
– Как лопнула? Когда? – ахнул Жеребилов.
– Вчера вечером! Только что Володин звонил… Загрецкий, сука, Загрецкий! Сбежал на Кипр со всеми деньгами! Воспользовался моментом, сволочь! – радостно, как бы восхищаясь удальством Загрецкого, рассказывал Бобышев. – То-то мне рожа его никогда не нравилась! Да ты помнишь его, Володя! Слащавый такой, как баба! С бантом! В бухгалтерии сидел, когда мы зарплату в прошлый раз получали! Ну? С бантом!
Он, как мог, изобразил руками бант, а вернее, пышный шейный платок.
– Нет, не помню, – Володя печально повел головой.
Табунщиков надвинулся из угла:
– Какой еще Загрецкий?
– Какой-какой! Финдиректор! – Бобышев поглядел на него, удивляясь, что можно не знать Загрецкого. – Там целая история… Оказывается, он с прошлого года через Контору деньги отмывал, и немаленькие! На пляже теперь загорает, в Фамагусте. Под турецким флагом!
Он схватил со стола миску с лущеным арахисом и принялся забрасывать орешки в рот, весело подмигивая остальным.
– А Контора наша теперь – тю-тю! Там сейчас эти всё опечатали… Как их… Рыцари меча и орала!
Факту опечатывания Конторы он тоже был как будто рад и по виду страшно жалел, что не может увидеть это собственными глазами.
Все, еще не веря, переглядывались – убитые, ошеломленные… Жеребилов тяжело, как срубленный дуб, опустился на стул.
– Господи… Что же я теперь домой-то привезу? Чем семью кормить?
– Да, теперь с работой будет туговато. Ну ничего, братцы, главное – зиму пережить! – челюсть шефа бойко вращалась, перемалывая орешки. – Эх, зря мы в этом году дачу картошкой не засадили! Какая-никакая подмога была бы. Почем сейчас в Пролетарском картошка, Василий Тарасович? У вас ведь картофельный край. По тридцать пять, небось?
– По тридцать пять – это если мешок, – глухо отозвался Жеребилов. – А на килограммы дороже.
– Тридцать пять – скажите пожалуйста!
Но Бобышев уже не выдерживал роли – на лице его против воли снова засияла дурацкая улыбка.
– Пляши, дядя Саша! Пляши! – велел он Табунщикову, который тяжко сопел, выпуская из ноздрей маленькие огненные струи.
– Чего – пляши? – набычился тот. – Сбрендил, что ли? Чего лыбу-то давишь?
– А то! А то, товарищи дорогие, что еще вчера все наши зарплаты были перечислены – вот! на эту!! карточку!!! –