говорил о тяготах голода и сражения. Худоба удлиняла его слегка сгорбленное туловище. Разросшаяся шевелюра покрывала его узкий лоб; а лицо с сильно выступающей вперед нижней челюстью и почти без подбородка исчезало в густой бороде, словно морщинистая и грязная маска. Он волочил одну ногу. Хромающий, неверный шаг, мохнатая голова, узкое лицо, приплюснутый нос над толстыми губами, вечно раскрытыми из-за косых и неровных зубов, маленькие глаза, живо сверкающие в своих глубоких орбитах, длинные и голые подрагивающие руки делали его похожим на могучего волосатого орангутана.
Он не пересек порога.
Он был животным. Его и допрашивать не стоило.
Бригадный генерал Жуан да Силва Барбоза из гамака, в котором он лежал, восстанавливаясь после недавно полученного ранения, сделал жест. Один капрал, член инженерной комиссии и опытный участник подобных свершений, угадал его значение. Он взял в руки петлю. Тем не менее он был слишком малого роста, чтобы завязать ее на шее приговоренного. Тот, однако, спокойно помог ему: опустил себе на шею веревку и собственными руками ее завязал, отдавая себя в его руки…
За этой сценой наблюдали штабной лейтенант первого ранга и студент-медик.
Они видели, как несчастный преобразился, шагая к месту своей казни. Отвратительный черный торс, который едва держали длинные больные ноги, внезапно преобразился, явив чудесные черты – необычайную скульптурность и поразительную пластичность.
Скульптурный шедевр из грязи.
Поверженный негр вдруг выпрямился, приняв удивительно величавый и красивый вид. Его голова поднялась над плечами, которые развернулись, давая простор груди, выставленной вперед в благородном вызове, а вспыхнувший мужественным огнем взгляд озарил всё его лицо. Он шел твердой, спокойной походкой, с неподвижным лицом, с рельефно выделяющимися, натруженными мышцами, безупречно, как статуя – старинная статуя титана, что четыре века назад была закопана, чтобы теперь, почерневшей и изувеченной, подняться на поверхность среди руин Канудуса. Актеры поменялись ролями. Постыдная антиномия.
И это никого не впечатляло…
Одну уступку сделали роду человеческому: женщин и детей не убивали. Тем не менее следовало убедиться, что они не представляют опасности. Так случилось с одной женщиной-метиской лет сорока, которую однажды привели в палатку командующего экспедицией. Генерал был болен и вел допрос с полевой койки в окружении большого количества офицеров. Допрос сводился к обычным вопросам: о количестве бойцов, об их состоянии, о наличии ресурсов и прочая. Как правило, ответом на эти вопросы было решительное «Не знаю!» или неопределенно-неуверенное «А я знаю?». Однако эта открытая, энергичная, раздражительная женщина разразилась необдуманными мыслями. «Что это еще у вас за вопросы… Спрашиваете – значит, знаете, что вас ждет поражение. У вас не осада, у вас тюрьма. Вы не вернетесь домой, как другие, вас ждет куда горшая судьба: вы все ослепнете и будете на ощупь бродить по холмам…» И жестикулировала она неправильно, слишком открыто, свободно.
Она раздражала. Она была опасная бой-баба. Она не заслуживала милости победителей. На выходе из палатки ее схватили алферес и несколько рядовых.
Эта женщина, этот демон в юбке, эта ведьма, своими предсказаниями бросающая тень на скорую победу, была обезглавлена…
Не трогали скромных и смиренных, которых, как правило, считали обузой лагерю, – они, будто бесполезные и уродливые старухи, ходили по нему взад и вперед.
Такой была одна женщина, поселившаяся с двумя десятилетними внуками у гребня холма, где расположился кавалерийский отряд. Дети, совершенно исхудавшие, перестали передвигаться на двух ногах и ходили на четвереньках. Они беспомощно плакали от голода. И обезумевшая бабушка собирала по палаткам остатки пищи со дна котелков, и бежала к ним обратно, чтобы согреть, обмотать лохмотьями их тела, и снова неутомимо бегала туда-сюда, то за старой курткой, то за куском хлеба, что выпал у солдата из ранца, то за водою; сгорбленная под тяжестью мучений и возраста, она семенила туда и обратно, хромая и постоянно содрогаясь от страшного чахоточного кашля; этот вид трогал даже самые грубые сердца. Она сама по себе была наказанием; она ходила по лагерю, как настойчивая, неотступная тень упрека…
Все открыто говорили, что гораздо практичнее было бы отрезать ей голову. То была не кампания, то была резня. То не было применение сурового закона, то была месть. Зуб за зуб. В воздухе еще не развеялся прах сожженного тела Морейры Сезара; значит, нужно жечь. Впереди висел обезглавленный труп Тамаринду; значит, нужно резать головы. У подавления восстания было два полюса: пожар и нож.
Военные оправдывались: полковник Карлус Телес однажды пощадил пленного жителя сертанов. Свирепость головорезов расступилась перед геройской щедростью…
Но полковник заплатил за свою непростительную доброту. Спасенному жагунсу удалось бежать, и он совершил выстрел, который вывел полковника из боя. В такие вещи верили. Их придумывали. Находили себе оправдание. Или расчетливо преувеличивали: мученичество убитых друзей, попавших в коварную засаду, трупы которых поставили потом по краям дороги, как пугала… Безжалостная дикость прикрывалась скорбью по погибшим товарищам. Она надевала китайский траурный пурпур[316] и, облившись слезами, умывалась кровью.
Крик протеста
К тому же нечего было бояться Страшного суда будущего. История до такого бы и не дошла.
Она привыкла к страшному облику народов на фоне величественных руин огромных городов, высокомерного величия циклопических колизеев, прославленных боен классических битв и эпической дикости великих вторжений. В этой резне не было ничего нового.
В сертане всё дозволено. Увидевший, проходя по нему, на краю дороги крест над могилой убитого, не спрашивает, кто и зачем убил. Он снимает шляпу и идет дальше.
И, конечно, туда не доберется взыскание со стороны законных властей. Злодеяние было общеизвестным. О нем знал и умолчал главный представитель правительства в Монти-Санту, оправдав его своим преступным безразличием. Таким образом, осознание безнаказанности, укрепленное анонимностью вины и молчаливым согласием единственных людей, которые могли пресечь его, слилось со всею накопленной злостью; обуреваемая этими чувствами, преступная и готовая на убийство толпа, вооруженная до зубов, набросилась на жалкое общество в сертанах.
Очень удобно, что Канудус окружала ограда из гор. Он был за скобками; он зиял провалом. Он был пустотою. Его не было. Стоит пересечь горный кордон – и никто больше не грешит[317].
Здесь чудесным образом происходило перемещение во времени; тут с грохотом скатывались на несколько веков вниз.
Спустившись по отвесному склону в эту огромную лощину, можно представить себе кровавую драму пещерного века. Сам вид наводит на такие мысли. Ее участники с обеих сторон: негры, кабоклу, белые, желтые – несли на своих лицах несмываемую и многосоставную печать различных рас; они смогли объединиться только на одном общем основании низших, дурных инстинктов.
Примитивное животное нача́ло, понемногу оттесняемое цивилизацией, восстало в полный рост. Наконец оно обрело волю. В его руках вместо каменного топора и костяной стрелы оказались меч и карабин. Но нож лучше напоминал древний кремниевый кинжал. И он оказался в руке. Нечего бояться. Даже далекого суда где-то в будущем.
Но пусть будущему явится, неумолимая и упрямая, лишенная величия, ибо на нее давит тяжесть вопроса; бурная и яростная, ибо она есть крик протеста; мрачная, ибо на ней порочащее пятно, – эта бесславная страница…
Глава III
Титаны против умирающих
Бой 24 сентября ускорил исход войны. За сужением круга осады на севере последовало такое же сужение на юге – 25 сентября. Осада сжималась неумолимым кольцом. В тот день в бой пошли, сойдя с утеса Алту-ду-Мариу, где они стояли лагерем на защищенной высоте за траншеей Седьмого сентября, оба батальона из Пара́ и 37-й линейный. Наступление было самостоятельным, никакого приказа от командования не поступало.
У солдат были на это свои причины.
Падение Канудуса было для них неминуемо.
С высоты своего лагеря, стоящего за естественным бруствером гребня, они не сводили с поселения глаз. Они видели, как сжался пояс осады, как ширится траурная площадь пожарищ, как поселок всё сужается и сужается, пока от него не останется только участок с большой и всегда пустой площадью – широкая поляна, на которую боятся выйти бойцы обеих сторон. Впереди, поблизости, воодушевляюще