где расчищалась горная порода; эти траншеи расходились во все стороны. Их скрывали густые заросли макамбиры* или осколки камней, так что издалека они оставались незаметными. Путник, подходящий к ним с востока, различив скромные хижины на вершине холмов, принял бы их за маленький поселок безобидных погонщиков и пастухов; а внезапно оказавшись посреди нагромождения жилищ, он почувствовал бы себя как в ловушке.
Однако если идти с юга, из Розариу или из Калумби, то путь лежит через вершину Фавелы или через склоны над рекой Сарже́нту; тогда раскинувшееся ниже скопление домов становится явственно различимо уже с расстояния километра, и оттуда уже можно на глаз оценить обороноспособность Канудуса.
А она выглядела плачевной. Поселок, казалось, был беспомощен перед стремительным напором, если бы его устремили с высоты отвесных склонов. Врагу не нужно было никуда карабкаться, он обстрелял бы его насквозь, и город был бы в одночасье совершенно разгромлен одной лишь артиллерийской батареей.
И всё же он обладал необычайным тактическим преимуществом – его, должно быть, осознал какой-то доморощенный Вобан*.
С юга поселок закрывал холм, спускающийся к реке извилистыми путями, а с запада – стена и ров. Действительно, в этом месте Ваза-Баррис, зажатый между последними домами и крутыми склонами окрестных холмов, поворачивал к северу, и его русло напоминало глубокий каньон. Излучина огибала низменность, в которой находилось поселение; с востока ее ограничивали холмы; с запада и севера всё увеличивающиеся возвышенности, которые в дальнейшем будут смыкаются с отрогами Камбайю и Каипану; а с юга – гора.
Канудус – поселок, расположившийся в расщелине. Церковная площадь на берегу реки – самая нижняя его часть. Оттуда к северу он постепенно поднимался высокою стеною. Всю низменность заполонили дома, и дома россыпью лежали на восточных склонах, превращаясь, наконец, в редкие нищие хижины, что мелькают на испещренных траншеями холмах. Так что мятежная паства разместилась не на возвышении, с которого просматривались все окрестности и которое находилось поверх всех подступов для штурма, а, наоборот, забилась в логово. В красивейшем краю, где линии горных вершин повторяются в рельефе высоких плоскогорий, жители Канудуса выбрали участок, напоминавший большую братскую могилу…
Городские порядки
Местный порядок сразу же был установлен в соответствии с набожностью необычайного апостола.
Подчиненное его авторитету население демонстрировало – в усиленном виде – черты низшей стадии социального развития. В отсутствие кровных уз духовное братство превратило его в точное подобие клана, в котором законом была воля главаря, а правосудием служили его бесповоротные решения. Канудус являл собою угрюмое повторение первых варварских общин.
Оказавшись здесь, простой житель сертана превращался в бесстрашного и жестокого фанатика. Его охватывал коллективный психоз, и в конце концов он сам называл себя именем ярмарочных задир, провокаторов во время предвыборных кампаний, грабителей, разоряющих города, – жагунсу.
Разношерстное население
И так население, состоявшее из совершенно разных элементов – от пылкого верующего, отвергающего возможность жить со всеми удобствами в других местах, до беглого бандита, что с карабином наперевес заявился сюда в поисках новых приключений, – соединилось в однородное общество, в бессознательную грубую массу, рост которой не сопровождался развитием, лишенную органов и особых функций, образованную простым механическим сочетанием свойств: колония человеческих полипов. Неудивительно, что она не задумываясь вобрала в себя все устремления удивительного человека, сама способность которого принимать любые обличья – святого в изгнании, фетиша из плоти и крови, блудного божка – была будто специально создана для того, чтобы оживить упадочные наклонности всех трех рас.
Слепо соглашаясь со всеми его учениями, погруженная в глубокий религиозный сон, живущая лишь болезненной заботой о жизни вечной, она не видела ничего за окружавшими ее горами. Ей были безразличны любые мирские институты. Они ей были не нужны: Канудус был для нее космосом.
Да и этот космос оставался лишь кратким переходом, последней остановкой в скитаниях по пустыне земной жизни, которую они, конечно, немедленно покинут. Бродячие жагунсу в последний раз разбивали свои шатры на чудесном пути к небесам…
От жизни сей они не ждали ничего. Поэтому и понятие собственности приобрело у них крайний вид племенного коллективизма, свойственного бедуинам: оно распространялось только на мебель и на дома, а земля, пастбища, стада и скудные дары земли находились полностью в общем владении, так что возделыватели получали лишь малую часть, а остальное передавали «общине». Вновь пришедшие отдавали Консельейру девяносто девять процентов принесенного имущества – в том числе и образа святых, которые становились частью общего святилища. Они почитали себя счастливыми и оставшимися крохами; им их было достаточно с избытком. Пророк учил, что даже кратковременное благополучие есть смертный грех. Добровольно избрав нищету и страдания, они радовались тем более, чем больше лишений им довелось претерпеть. Они носили свои лохмотья как парадную одежду. Доведенное до крайности нестяжательство отнимало у них те достойные нравственные качества, что долго воспитывало в них патриархальное общество сертанов. Для Антониу Консельейру – и здесь он снова подражает примерам из древней истории – добродетель была высшим отражением тщеславия, почти грехом. Попытка облагородить земное существование требовала определенного безразличия к грядущей сверхъестественной благодати, забвения желанной загробной жизни.
Его искаженное нравственное чувство допускало возможность спасения только в претерпевании тягот жизни земной.
Из всего христианского учения он запомнил только эти слова: «Блаженны страждущие»…
Боль, доведенная до последней крайности, была для него последним причастием, а продолжительное страдание – полным помилованием и надежным противоядием от самых ужасных грехов.
Разгульное или добродетельное поведение паствы – это было неважно[166]. Антониу Консельейру с легкостью дозволял, чтобы его последователи грешили – главное, чтобы все нечистоты и грязь неправедной жизни были по капле смыты чистыми слезами.
Однажды, узнав, что один член его общины в порыве похоти обесчестил девицу, он произнес жестокие в своем цинизме слова, которые жители сертанов затем долго вспоминали, не понимая их несуразности: «Ее путь – доля женщины: она прошла под деревом добра и зла!»
Неудивительно, что вскоре в Канудусе пышным цветом расцвел безудержный разврат. Внебрачные дети не носили на челе своем несмываемого пятна происхождения, позорной отметки bänkling, как у древних германцев. Имя им было легион.
А всё потому, что предводитель если не поощрял свободную любовь, то не препятствовал ей. В своих ежедневных речах он ни разу не упоминал о браке, не поучал неопытных пар. Логично: ведь если дни мира сочтены, то незачем тратить их на пустые предписания, не за горами уже последняя катастрофа, которая разобьет все союзы, опустошит дома и смешает в едином вихре все благодетели и все грехи. Необходимо было одно: предупредить эту катастрофу испытаниями и мученичеством. Поэтому Консельейру проповедовал продолжительный пост, голодные судороги, медленное избавление от жизни. Он давал верующим пример, сообщая – устами своих самых приближенных последователей, – что днями напролет поддерживал силы одним блюдечком муки. Рассказывают, что однажды его посетил состоятельный верующий из одного из окрестных поселений. Проповедник разделил с ним скудное угощение, и тот – о чудо из чудес, о котором заговорил весь Канудус! – покинул скромную трапезу наевшийся до отвала, как будто побывал на богатом пиру.
Это суровое постничество имело двойной эффект: самой вызываемой им слабостью оно подстегивало болезненную нервность верующих и готовило их к наступлению осадного положения – быть может, с прицелом на будущее. Возможно, то было потаенным намерением Консельейру. Никак иначе нельзя объяснить, почему он дозволял жить в поселении лицам, чья жизнь не вполне соответствовала его собственной скромности и мягкости.
Канудус был убежищем кровожадных головорезов. Вместе с доверчивыми крестьянами и суеверными пастухами сюда стекались мрачные бандиты. Именно они стали любимчиками этого уникального человека, его главными помощниками, обеспечивавшими ему непререкаемую власть. В силу естественного контраста они же были его лучшими учениками. Так, представителями извращенной секты – случай нравственного симбиоза, когда благой христианский идеал окружен чудовищным ореолом фетишистских извращений, – были свирепые крестители, умудрявшиеся носить четки на смертоносных мушкетонах…