души приходили в состояние крайнего мистического опьянения. Отдельные эмоции выплескивались через край, смешивались, возбухали, порождали цепную реакцию и пылали неудержимым жаром одной лихорадки; и толпа взрывалась в неудержимом экстазе, как будто сверхъестественные силы, которыми наивное магическое мышление наделило образа, вдруг проникли внутрь разума, расшатав его, как старую лачугу. Слышались самые разные возгласы, от благочестивых до истерических; «просветленная» толпа приходила в неконтролируемое движение; раздавались пронзительные крики, начинались обмороки. Прижимая к груди мокрые от слюны образа, женщины бились в истерике, испуганные дети плакали, а воинственные мужчины, которых настигло то же самое безумие, посреди этого визга, крика и бряцания оружием тоже оказывались охвачены приступом крайнего мистического исступления…
И внезапно всё прекращалось.
Тяжело дыша, все вперяли очи в церковную дверь, которая теперь была открыта и из которой возникала удивительная фигура Антониу Консельейру.
Он подходил к небольшому столику и проповедовал…
Почему бы не проповедовать против Республики?
Конечно, его проповеди были направлены против Республики. Противостояние было неизбежно, оно было производной от мистического возбуждения и усиленной версией религиозного бреда.
Тем не менее оно не несло в себе ни малейшей политической окраски: жагунсу неспособен осознать идею ни республики, ни конституционной монархии. И та и другая для него слишком абстрактны. Он еще находится на том этапе развития, когда человек понимает только безраздельную власть духовного или военного лидера.
Мы утверждаем: война в Канудусе была в контексте нашей истории шагом назад. Несомненно, мы имели дело с восставшим против нас с оружием в руках старым, мертвым обществом, которое ожило стараниями безумца. Мы не знали его и не могли узнать. Тем не менее авантюристы из XVII века могли бы счесть его своим, как средневековые иллюминаты чувствовали бы себя как рыба в воде среди одержимых из Вердзениса[176] или русских штундистов[177]. Подобные эпидемии психоза бывают во все времена и во всех странах, этот явный анахронизм проявляется в силу неизбежной разницы в развитии народов, особенно если широкий поток, движущийся к цивилизации, выносит такие анахронизмы на поверхность.
В результате из триумфального индустриализма Северной Америки выходят гипертрофированные «перфекционисты»[178], а мрачная «буря»[179], необъяснимым образом вызванная гением Клопштока, возникает в тех же краях, что стали колыбелью германского возрождения…
У нас процесс был, пожалуй, более объясним.
Через четыреста лет жизни на огромном побережье, где бледнеют все отблески цивилизованной жизни[180], мы нежданно-негаданно получили себе республику, как внезапно свалившееся на голову наследство. Вдруг мощное устремление современных идеалов возвысило нас над вековою тьмой, в которой – во глубине нашей страны – осталась треть нашего населения. Прельщенные цивилизацией напрокат, бездумно копируя, как ремесленники, всё лучшее, что записано в конституциях других народов, мы самым революционным образом еще более усугубили – не пожелав хоть немного прислушаться к потребностям нашего собственного национального характера – различие между нашим образом жизни и образом жизни наших простоватых соотечественников, бо́льших иностранцев для нас, чем европейские переселенцы. Ведь нас от них отделяет не море – нас от них отделяют три века истории…
А когда мы в силу величайшей непредусмотрительности позволили сформироваться в их среде кружку маньяков, то не разглядели главного свойства сего события. Не заметив движения духа, мы приняли всё – в узком смысле – за партийные устремления. Страшно перепугавшись этой чудовищности, мы с упорством, достойным лучшего применения, бросились на них со штыками, тоже повторяя на свой манер прошлое, совершая позорную «энтраду», следуя по забытым тропам бандейрантов…
В возмутителе спокойствия из сертанов, политическое восстание которого было отражением личного бунта против естественного порядка вещей, мы увидели бесстрашного защитника и поборника ушедшего режима[181], способного уничтожить зарождающиеся институты республиканского строя.
Канудус был нашей Вандеей…
Когда в последние дни кампании[182] командование разрешило заходить в разрушенные лачуги, дух победителей был омрачен горьким разочарованием. Победа, доставшаяся большой ценой, дала право грабить дома; ничто не устояло перед ненасытным любопытством.
Так вот: в самом скудном разграблении, какое знала История, где самой ценной добычей были изорванные образа и кокосовые четки, основной интерес победителей привлекали письма, всякого рода записки и, главным образом, неуклюжие стихи. Рваные бумажки, на коих варварская орфография и корявый почерк составляли достойную пару с абсурднейшими идеями, казались верным снимком терзаемого демонами мышления, сконцентрированным выражением психологии той войны. Они были бесценны, потому что ничего не стоили. На них были записаны проповеди Антониу Консельейру; читая их, понимаешь, насколько они были безобидными и отражали порывы взбаламученного ума одного конкретного несчастного безумца. В каждой строке трепещет смутная, нелогичная набожность, почти не имевшая политического значения, что и позволило ей раствориться в мессианских настроениях. Мятежник восставал против установленного порядка, стремясь к обетованному царствию наслаждений. Республика провозглашалась смертным грехом народа, величайшей ересью, свидетельствующей о кратковременной победе антихриста. Безыскусные поэты перелагали эти бредовые измышления Консельейру в бесцветные четверостишия, лишенные той живой спонтанности, что свойственна стихотворным импровизациям в сертанах. Всё же эти безвкусные строфы представляют собою прекрасный документ в стихах (хотя и весьма вздорных). Мы воспроизводим некоторые из них, поскольку согласны с Ренаном в том, что народный лепет есть вторая Библия рода человеческого:
Выехал в Лиссабон
Король дон Педру Второй[183].
Пропало королевство[184],
Бразилия проиграла бой!
Республика была олицетворением безбожия и нечестивости:
Законом дрянь всякая тычет,
закон говорит: их не тронь.
А у нас закон действует Божий,
а у них собачий закон!
Придумали всякие выборы,
на дрова порубили трон,
отменили закон Божий,
чтобы был собачий закон!
Муж с женою молодые
под венец уж не пойдут:
будут новые порядки,
женить будут и там и тут![185]
Но безбожное правительство недолго протянет:
Идет-грядет дон Себастьян
и полки ведет с собою,
и венчаться смогут снова
молодые муж с женою!
То Антихрист появился,
чтоб Бразилией владеть,
но Антониу Консельейру
повелел ему: не сметь!
Скоро к нам король приедет,
дон Себастьян займет свой трон.
И беда тому, кто будет
собачий соблюдать закон![186]
Собачий закон… В этом определении содержится вся идеологическая программа секты. Комментарии излишни.
Как же бессильны были эти бедные повстанцы… Не такой они хотели реакции, не к такому сражению их готовили… А мы отправили к ним переговорщиком «законодателя Комблена»[187] и обратились к ним с единственным, наивысшим и поучительным аргументом – пулями.
Но прежде была предпринята более благородная и практическая попытка.
Неудавшаяся миссия
Одним майским утром 1895 года на одном из склонов Фавелы выросла фигура монаха-капуцина в окружении двух спутников.
Несколько секунд он всматривался в раскинувшееся внизу огромное поселение, а затем начал не торопясь спускаться.
Даниил спускается в ров со львами…
Последуем за ним.
Брат Жуан Эванжелиста ди Монти Марсиану в сопровождении брата Каэтану ди Сан-Леу и викария Кумби переправляется через реку и подходит к первым лачугам. Когда он достиг площади, на которой столпилось «с тысячу мужчин, вооруженных мушкетонами, пистолетами, ножами и т. п.», ему почудилось, что он внезапно оказался в лагере бедуинов. Но апостольское спокойствие и сила духа не оставляют его. Как ни в чем не бывало, он спокойно двигается мимо часовни, в дверях которой происходит особенное столпотворение, и попадает в тесный и кривой переулок. Пока он идет по нему вместе с товарищами, из убогих жилищ высыпают удивленные жители – у них «встревоженный вид и взгляд одновременно вопросительный и угрожающий, говорящий о нечистой совести и враждебных намерениях».
Наконец он доходит до старого дома викария Кумби, куда никто