оправдывать его в такой ситуации означало бы признать его величайшую провинность – тот факт, что он забыл о своей безусловной независимости в качестве верховного руководителя.
Действительно, судя по тому, что уполномоченный главного квартирмейстера оставался при своей должности, этот чиновник пользовался полным доверием командования. Судорожно сжимая расчетливый карандаш, которым он постоянно возбуждал всеобщее нетерпение, он бесполезно просиживал на Фавеле; совершал операции сложения, вычитания, умножения и деления; вводил в уравнение переменную голода; рассуждал о превосходных решениях с фантастическими подводами; рассчитывал дифференциал всё возрастающих лишений; сооружал удивительно абстрактные формулы с мешками муки и ящиками вяленого мяса; воображал несуществующие обозы…
Вот и все его усилия. От 1-й бригады не было вестей. Батальоны, что каждый день высылались к Байшасу, возвращались, не обнаружив и следа ее на пустых дорогах. Один из них, 15-й, находившийся под командованием капитана Гомеса Карнейру, вернулся 10-го числа из своего бесплодного патрулирования, ведя с собою, как будто судьба смеялась над ними, быка, одного-единственного быка – исхудалого, изголодавшегося, едва передвигавшегося на иссушенных ногах – всего одна арроба мяса на шесть тысяч голодающих…
Новый взгляд на Канудус
И над этим всем царила понурая монотонность. Неизменная череда одних и тех же картин, возникающих в один и тот же час в одном и том же виде на одной и той же бедно обставленной сцене, вызывала у усталых бойцов смутное ощущение, как будто время остановилось.
Вечером или в течение дня, в те редкие моменты, когда выстрелы на время прекращались, некоторые из солдат развлекались, рассматривая неприступное поселение. Тогда они осторожно, вдоль склонов, держа увеличенную дистанцию, шли в укрытие, из которого могли безопасно наблюдать. И в глазах начинало рябить от запутанной сети рассыпанных внизу домов. Они считали: один, два, три, четыре тысячи, пять тысяч домов! Пять тысяч домов – а может, даже больше! Может, там шесть тысяч домов! Пятнадцать, двадцать тысяч душ – сокрыты в этой вавилонских масштабов деревне… И все невидимые. Время от времени на узкой улочке на миг возникал силуэт: кто-то быстро бежал или устремлялся к большой пустынной площади, чтобы затем снова исчезнуть. И больше ничего. Вокруг – загадочные руины библейского пейзажа: бесконечная печаль голых, безлюдных холмов без деревьев. Огибавшая их река без воды превратилась в длинную пыльную дорогу; дальше, куда ни кинуть взор, – извилистый пояс горных хребтов, точно так же пустынных, отчетливо пропечатывающихся на фоне ясного горизонта, точно огромная рама всей этой странной картины.
Здесь оживало прошлое. Как будто земля на определенных своих участках переживает одни и те же драмы, здесь, что ни говори, всё напоминало уголок Идумеи[294], ту легендарную территорию, что идет вдоль южного берега Асфальтового моря[295]; тот край, который неустанные проклятия пророков и жаркие ветра с йеменских равнин сделали бесплодным до скончания веков…
Поселок – «слитый в одно», как евангельские города[296], – венчал видение.
С наступлением ночи оттуда поднимался, долгим отзвуком прокатываясь по бесприютным холмам и разносясь среди покоя скалистой земли, пока не превратится в неразличимое эхо, что отражается в далеких горах, звон «Аве Марии»…
Разбуженные этими спокойными голосами, пушки Фавелы принимались рычать. Траектории снарядов скрещивались над скромною колокольней. Над нею и вокруг нее разрывалась шрапнель. Но медленные, звучавшие с полуминутными интервалами, нежные голоса без усилий возносились над какофонией атаки. Невозмутимый звонарь ни на секунду не отступал от священного интервала. Он не терял ни единой ноты.
Однако по завершении религиозной миссии, не успело еще утихнуть эхо последнего звона, как тот же колокол начинал ходить ходуном в пронзительном набате. По верхушкам церквей проносилась волна воодушевления. Словно зажженный фитиль, она распространялась по поселению. Устремившись через площадь, она уносилась к подножию холмов; достигала их – и на войско обрушивался мощный и жестокий ответ, заставляя пушки замолчать. На оба лагеря опускалась мертвенная тишина. И тогда солдаты слышали, как в массивных стенах храма, наполовину обращенного в руины, смутно и загадочно звучит меланхоличная мелодия молитв…
Упадок духа
Эта удивительная стойкость впечатляла и пленяла их; а поскольку в их собственных душах еще живы были те же самые суеверия и та же самая наивная набожность, они наконец стали трепетать перед врагом, взявшим себе в союзники само Провидение.
Они воображали, что он обладает неслыханными ресурсами. Сами пули, которые он в них посылал, производили необыкновенное действие. Они разрывали воздух сухим громким треском, как будто взрывались бесчисленными осколками. Тогда возникла легенда – позднее ее стали активно продвигать, – что жагунсу стреляют разрывными пулями. Всё указывало именно на это. Даже если принять гипотезу о происхождении звука из-за разности коэффициента расширения металлов, из которых состоит снаряд, так что свинцовый сердечник расширяется быстрее стальной оболочки пули, необыкновенная природа ранений говорила сама за себя: пуля, проникнув в тело через едва заметную круглую дырочку, на выходе оставляла широкий очаг разорванных тканей и разбитых костей. Эти факты вызывали у солдатской массы, неспособной понять объяснение происходящего согласно законам физики, убеждение в том, что враг имеет ужасающее оснащение и готовится устроить им безжалостное избиение.
Героическое дезертирство
Начались побеги. Побеги героические, почти необъяснимые, когда солдат подвергал себя высочайшей опасности, находясь под бдительным наблюдением неприятеля. 9-го числа 20 рядовых 33-го батальона оставили товарищей и углубились в пустыню. И один за одним другие взводы брали с них пример, предпочитая этой медленной агонии получить coup de grâce[297] от жагунсу.
Решительно все горели желанием оставить наконец эту страшную стоянку на Фавеле.
Батальоны, что уносились в различных направлениях для выполнения поручений, вызывали зависть у тех, кто оставался. Их ждали опасности, засады, бои. У них была хотя бы надежда поймать какую-то добычу. Они на какое-то время покидали плачевную обстановку, царившую в лагере.
Как в черные дни легендарных осадных положений, что отмечены в старых хрониках, самая низкая пища обретала фантастическую ценность: корень момбина или кусок жженого сахара считались роскошными яствами. Наспех свернутая самокрутка была эпикурейским идеалом.
Иногда поговаривали об отступлении. Приглушенные слухи, которые страшным шепотом какой-нибудь безымянный отчаявшийся боец сообщал своим товарищам, разнеслись среди батальонов, пробуждая то гневные протестующие возгласы, то подозрительную вызывающую тишину. Но отступать было невозможно. Легкая бригада еще могла безболезненно сделать вылазку по окрестностям, пострелять и вернуться. Армия так не могла. Если бы она попробовала это сделать, со всей медлительностью, которой требовали артиллерия, подводы с полевым госпиталем и груз в тысячу с лишним раненых, – случилась бы катастрофа.
Единственно возможным выходом было стоять несмотря ни на что.
Задержись 1-я бригада еще на восемь дней – не помогло бы и это. В очередной атаке жагунсу бы перешли линию огня, поддерживаемую совершенно изможденными солдатами…
Гальванический разряд для поверженной экспедиции
Однако вечером 11 июля в лагерь неожиданно явился погонщик быков в сопровождении трех рядовых кавалеристов. Он нес послание от полковника Медейруса с сообщением о его скором прибытии и просьбой об отправке соединения для защиты сопровождаемого им большого обоза.
Это известие произвело на поверженную экспедицию эффект гальванического разряда.
Радость была неописуемой. Благая весть прокатилась по всем флангам, и вот уже просветлели лица, выпрямились согбенные спины, а бойцы принялись беспорядочно сновать в счастливом возбуждении, которое выражалось в объятиях, криках, громких возгласах. Зареяли флаги. Запели горны, трубя побудку. Все соединения построились в правильные ряды. Зазвучали гимны…
Суровый, одетый в кожаные одежды погонщик, который сидел верхом на взмыленном и тяжело дышащем коне и держал в руках, как копье, длинное погоняло, с удивлением взирал на эту сцену. Его атлетически сложенное тело контрастировало с окружавшими его истощенными телами. Он напоминал статного гладиатора среди беспокойных бушменов.
Шумный поток радостных возгласов докатился до долины, в которой стоял полевой госпиталь. Больные и умирающие перестали стонать – стоны превратились в виваты…
Жесткие порывы северо-восточного ветра развевали знамена –