непристойности моего поведения. Затем, возможно чтобы разрядить напряжение, появилась Шарлотта Дитерле, но как-то нечетко, так что я ее не разглядел. В этот момент я понял: всё это связано с отчаявшейся любовницей, которая во сне вообще не появляется (имя!). И тут же на ум пришли строки из «Зимнего пути»: «Я ничего не совершил, / Людей бежать мне не пристало»[31]. Я знал: всё, что я делал во сне, имело своей целью самоуничтожение. Но сам сон хотел разъяснить мне это – и исцелить.
Лос-Анджелес, 29 октября 1945 года
Визит к Анатолю Франсу. Чрезвычайно элегантный лифт – черный, как эбеновое дерево, – доставил меня в его номер или кабинет. Дверь была слегка приоткрыта; угловая комната была полностью красной. Я постучал, и Франс тут же пригласил меня войти. Это был высокий стройный мужчина лет сорока с небольшим, гладко выбритый брюнет, совсем не похожий на его портреты. На нем была черная, удивительно ладно сшитая бархатная куртка. Разговор сначала зашел о его новом романе, название которого я, проснувшись, помнил, но тут же забыл. Последовала дискуссия, сопровождавшаяся довольно резким расхождением во мнениях, вежливая, но неприятная. Затем мой взгляд упал на две фотографии. На одной был изображен сам Франс, на другой – женщина, одетая по-старомодному элегантно, с глубоким декольте, я сразу узнал актрису и восхитился ее необыкновенной красотой. Это была мать писателя. Я тоже из театральной семьи, сказал я: моя мать была знаменитой певицей. В этот момент произошло превращение. Франс, пришедший в бурный восторг от моего признания, на моих глазах преобразился в молодую, весьма соблазнительную женщину с вызывающе торчащей из выреза черного кружевного платья грудью и в черных шелковых чулках. Я поцеловал ее в грудь, в губы, погладил ее ножки, и мы решили, что она станет моей любовницей. Затем она спросила меня – была пятница, – не хочу ли я пойти с ней в оперу в следующий вторник на «Женитьбу Фигаро». Я горячо согласился. Она сказала, что хочет пойти на дневной детский спектакль. Это привело меня в крайнее замешательство. Я попытался объяснить ей, что уже пригласил на этот детский спектакль Мориса Равеля. Я вполне вразумительно описал его психическое заболевание, добавив в заключение, что теперь он может посещать только детские спектакли, и поэтому я не могу ему отказать. Но я чувствовал, что это не помогло, и проснулся со страхом, что моя новая любовь отцвела, не успев как следует созреть.
Лос-Анджелес, 4 февраля 1946 года
В состоянии глубокой подавленности, по-видимому вызванном болезнью. Я присутствовал в составе большой группы на прощании с Лавалем, которого вели на казнь[32]. Это напоминало семейную сцену с поцелуями и слезами. Я спокойно заговорил с осужденным; он был в черном, галстук – белый; поговорить с ним представлялось мне моим долгом. Однако непосредственно перед тем, как процессия палача тронулась в путь, меня охватило чувство, что он абсолютно беззащитен. Я подошел к нему; но сначала его подтолкнули локтем, чтобы привлечь его внимание ко мне. Я взял его за руку и сказал: «Au revoir, Pierre»[33], – и он поблагодарил меня. Затем процессия двинулась вниз по некоему подобию искусственно сооруженных американских горок. Вроде бы была возможность с разных точек еще раз увидеть его вблизи. Но даже с ближайшего места обзора я его не увидел – словно процессия заблудилась по пути вниз. Тем временем моя мать, которая, как и я, замешалась среди прощающихся близких, запела чистым молодым голосом с большой силой «Когда матушка твоя…» Малера из «Песен об умерших детях»[34]. Я подпевал всю песню. Внезапно, еще во сне, до меня дошел смысл ее траурных причитаний: я сам был Лавалем, предавшим французский язык ради немецкого. В неописуемом ужасе, с бешено колотящимся сердцем я проснулся.
Беркли, 24 марта 1946 года
В ночь перед решающим спором с Шарлоттой мне приснился сон. Проснувшись, я записал последние прозвучавшие в нем слова: «Я – мученик счастья».
Лос-Анджелес, 18 февраля 1948 года
Я был обладателем объемистого, роскошного иллюстрированного издания о сюрреализме, и сон был не чем иным, как точным воспроизведением одной из иллюстраций. На ней был изображен большой зал. Его левая стена в глубине, вдалеке от зрителя, была занята бесформенным панно, в котором я сразу узнал жанр «немецкий охотничий натюрморт». Как и на картинах Трюбнера, на панно преобладал зеленый цвет. Объектом был гигантский тур – поднявшись на задние лапы, он словно танцевал. Однако зал по всей длине также заполнял ряд строго расположенных объектов. Ближе всего к картине находилось чучело тура, примерно такого же размера, что и на картине, и тоже на задних лапах. Далее – живой тур, тоже огромный, но несколько меньше первого, в той же позе. Другие животные застыли в подобной же позе: два не совсем опознаваемых бурых зверя, возможно медведи, два живых тура поменьше и, наконец, два обычных быка. Похоже, всем этим заправлял ребенок, весьма изящная девочка в коротеньком сером шелковом платьице и серых шелковых чулках. Она руководила парадом, точно дирижер. Однако подпись под иллюстрацией гласила: «Клод Дебюсси». (В период, когда я писал большое дополнение о Стравинском к «Философии новой музыки».)
Лос-Анджелес, 14 марта 1948 года
В тот вечер я изрядно выпил и знал, что просплю, скорее всего, до воскресенья. Так что это была ночь, полная сновидений. Помню два сна. В одном выплыл вдруг сценарий фильма, который я собирался предложить Фрицу Лангу (мы встречались с ним сегодня за ланчем). Фильм должен был называться «The forgotten princess»[35]. В нем рассказывалось о принцессе, которая больше не нужна современному миру и совершенно забыта. Она подвизалась в гостиничном бизнесе, пережила всевозможные конфликты и в конце концов вышла замуж за метрдотеля.
Второй сон обеспокоил меня сильнее. В мое распоряжение для пыток предоставили ребенка, очаровательного мальчика лет двенадцати. · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · · ·