в которой он когда-то учился, «с огромным желто-бурым немецким догом» из детства, при этом дог ходит на двух ногах и носит фрак: «Я полностью доверился догу и, несмотря на полное отсутствие танцевальных способностей, почувствовал, что впервые в жизни могу танцевать уверенно и без стеснения. Время от времени мы с собакой целовались». То, что не может быть сказано, о чем не думается и невозможно подумать, можно воплотить во сне – и там, во сне, станцевать. Адорно, обменивающийся любезностями с догом, одетым во фрак, и кружащийся по танцполу, совершенно отрешенный от тяжести абстрактной рефлексии, но при этом всё же музыкальный руководитель в своей гимназии, – всё это показывает, что мысль, вовсе не само собой разумеющаяся, возможно, даже не понимающая сама себя, пребывает в полном согласии с собой. Это также показывает, что следует обращать внимание не только на то, последовательны ли мысли или обоснованны в каком-либо ином смысле, но и на то, обаятельно ли их помыслили.
Здесь читатель может удивиться прямоте, с которой я объявляю сон образным эквивалентом мыслей сновидца, отображенных в его книгах. Lege artis[83], возразит он, сон таковым не является. Но какое искусство толкования могло бы служить здесь нормативным критерием? Психоанализ, который первым приходит на ум всякому, даже тем, кто имеет о нем не бог весть какие представления, отпадает именно в силу своих собственных процедурных правил. Психоаналитическое толкование сновидения – это диалог между двумя людьми, в котором ассоциации, которыми делится рассказывающий свой сон, играют решающую роль. Только вот они допускают биографический контекст сновидения, и толкование сна, по существу, основывается на этом биографическом контексте. Иными словами, вне аналитической ситуации психоанализ – это одна из областей знания, которая соотносит сны и действительность по аналогии с ранее предпринятыми толкованиями. Опасения обывателя, что рассказанный сон оставит его голым в глазах аналитика, который в противном случае ничего о нем не узнает, являются чистым суеверием[84]. Конечно, о некоторых снах в голову приходит всякое, и гораздо больше, если человек читал «Толкование сновидений» Фрейда и другие подобные исследования, чем если бы он был с ними незнаком. Естественно, такой искушенный читатель автоматически обращает внимание на двойной смысл слова «Verkehr»[85], когда видит во сне автомобили и поезда. Он, кроме того, вероятно, посмеется над крайне тавтологичной структурой сновидения Адорно «Бабамусор», художественной самой по себе, зная, однако, что толкование такого сновидения в ходе психоаналитического сеанса (с участием сновидца) никогда не может быть предугадано анализом текста. Было бы нелепо предполагать, что Адорно не знал, что именно фрейдист, анализирующий по схеме, а не lege artis, сказал бы о том или ином его сновидении (и не только о позывах к мочеиспусканию а-ля «Маленький Немо»). То, что можно было бы «выдать» о себе в этом и во многих других случаях, должно было казаться ему настолько банальным, что не стоило ни усилий признавать, ни усилий скрывать это.
Всякий, кто интерпретирует сны, неважно по каким критериям, имеет дело с речью, которая не адресована ему, которая даже не является речью и при этом не может быть названа разговором сновидца с самим собой. На психоаналитическом сеансе сновидение – поскольку оно сообщается аналитику – становится коммуникативным актом, и становится им в обстановке, предопределяющей контекст толкования. Нет ничего более бессмысленного (и даже не-аналитического), чем сделать из этой предпосылки вывод, что сон сам по себе есть «не что иное, как…». Психоаналитическое толкование неизбежно редуцирует, как редуцирует свой предмет любое толкование. Тот факт, что при определенном толковании происходит редукция интерпретируемого к тому, что упомянуто, не является убедительным возражением против интерпретации. Оно было бы обоснованным только в том случае, если бы толкование не осознавало своей редуцирующей власти и, используя формулу «не что иное, как…», утверждало свое исключительное право. И только как одно из ряда возможных следует рассматривать предложенное мной выше толкование сна о танце с догом в контексте мыслительной архитектуры философского творчества сновидца.
И всё же в подобном толковании содержится рекомендация. Помещенные в контекст творчества подобно книгам среди книг, сны при повторном прочтении приобретают особую глубину. То, что во сне от октября 1944 года город Магдебург выглядит менее пострадавшим, чем Франкфурт, можно интерпретировать «как-то еще», но он всё-таки вписывается в контекст фрагмента «Вдалеке от линии фронта» из «Minima moralia», где Тридцатилетняя война сравнивается со Второй мировой. Может показаться, что такая контекстуализация интеллектуализирует образ, восходящий к другим источникам, и даже если не интерпретировать церковную башню по привычной схеме и первый слог слова «Магдебург» соответственно, следует всё-таки настаивать на том, что в сфере нерефлексивного рассуждают иначе или даже совсем не рассуждают, а потому сближение сновидения с рассуждением, изложенным на бумаге, само по себе ошибочно. Здесь следовало бы возразить, что, с одной стороны, даже обрывки дневных впечатлений, проникшие в сон, никогда не являются просто предлогом для символов и каламбуров, а с другой – что такое разделение интеллектуального и интуитивного не воздает причитающегося ни духу, ни инстинкту. Закреплять за мышлением только рацио и сознание, а за снами – бессознательное и иррациональное – есть глубочайшее заблуждение. Ведь мышление не мыслится; там, откуда берутся мысли, мышления нет. А то, что во сне мы мыслим, не снилось лишь тем, кто этого еще не делал или не заметил. Часто здесь кроется всего лишь банальное заблуждение. Однажды я был свидетелем того, как кто-то не смог понять описанного интеллектуалом переживания страха смерти – описание сопровождалось при этом литературными ассоциациями. Непонимающий счел последние украшениями, добавленными позже. Он не мог представить себе, что жизнь, проживаемая по сути своей интеллектуально, не переключается в пограничных ситуациях в состояние как бы более первобытное, тварное и что в этот момент с нее не сходит лоск образованности, но что взаимопроникновение действительности и ее толкования посредством литературных произведений и составляют тварность образованного человека.
Поэтому было бы просто неуместно задаваться вопросом о значении трицератопсов в соответствующем контексте, странным образом присутствующих в снах Адорно, не удивившись первым делом, что они вообще там есть. Сегодня каждый ребенок знает назубок названия и облик различных чудовищ из «Парка Юрского периода», разве что иногда не уверен, появляются ли птеранодоны в третьем фильме из этой серии или в заключительной части трилогии Толкина, или в обеих, и не имел ли к ним какого-то отношения Гарри Поттер. Однако в 1950-х годах названия и облик таких существ были знакомы лишь тем, кто этим интересовался. В энциклопедии Брокгауза и Эфрона 1957 года трицератопсы