— С меня и начнем.
Он расписался первым, под своей строкой — разборчиво. Потом передал ручку Александре Ивановне; она нагнулась через мое плечо, нашла свою фамилию и не торопясь расписалась.
— Полина, — позвала она. — Зайди подписать.
Фролова приблизилась к столу, посмотрела, где ее фамилия. Быстро расписалась и, не глядя ни на кого из нас, повернулась и пошла обратно в палату.
Последним остался я. Николай Борисович молча протянул мне ручку.
Я расписался, и в этот момент Система дала о себе знать:
Получены очки социальной значимости.
— Награда за спасение жизни в острой ситуации: +720.
— Награда за этический выбор без институциональной защиты: +285.
Итого начисление: +1 005.
На текущем уровне (9) набрано очков социальной значимости: 5 285 / 10 000.
Обдумывать цифры не стал, хотя логику уловил — наградили не столько за операцию, это работа, сколько за обстоятельства, при которых я решил помочь.
— Если проверка признает, что жизненные показания были, — веско произнесла Александра Ивановна, — нас прикроет статья одиннадцатая ФЗ-323: экстренную помощь нельзя не оказать. Не спасет от проверки, но объяснит, почему мы полезли на стол. А если признают, что показаний не было, нас будут рвать за самоуправство и незаконный допуск к операции. Но, если бы мы ничего не сделали и он умер на каталке, тогда бы уже всплыла сто двадцать четвертая — неоказание помощи. Так что выбора у нас, по сути, не было.
Я положил ручку на стол и откинулся на спинку стула. Александра Ивановна встала и пошла в палату, к мониторам. А я за ней.
Потому что впереди у нас были самые длинные часы этой ночи.
То, что после большой кровопотери, шока, холода и спешной операции настигает тяжелого травматического пациента, в учебниках называют триадой смерти. Это не одна угроза, а три, сцепленные друг с другом: гипотермия — потому что температуру Сотников начал терять еще на трассе; ацидоз — потому что тканям не хватает кислорода и они начинают задыхаться; коагулопатия — потому что свертывание крови срывается от кровопотери, холода, кислоты в тканях и всего физраствора, которым мы разбавили то, что у него еще оставалось. Вместе они и убивают в первые часы после травмы и операции.
С этой триадой мы боролись четыре часа.
Полина каждые пятнадцать минут уходила в свои палаты — в ОРИТ лежали еще двое, и они тоже ее ждали, — и возвращалась к Сотникову: проверяла дренажи, параметры, почасовой диурез. Сколько мочи выходит за час — грубый, но верный признак того, доходит ли кровь до почек и хватает ли ее органам.
Александра Ивановна сидела рядом и держала его за пульс. Сухие пальцы лежали на запястье, иногда сдвигались, снова находили артерию. Монитор показывал цифры — сто сорок, сто двадцать, ближе к четырем сто десять. А она могла не смотреть на монитор, потому что по пальцам чувствовала главное — пульс уже не метался пустой ниткой, а понемногу наливался.
Мы с Николаем Борисовичем дежурили попеременно: я сидел у мониторов, он дремал на стуле у стены, потом сменялись, и тогда он садился к мониторам, а я уходил к стене. Стулья были жесткие, стены холодные, и старый радиатор в дальнем углу палаты работал плохо, стучал на всю комнату. Полина подходила к нему два раза, пинала ногой, и оба раза радиатор замолкал минут на десять, а потом снова начинал.
В четыре часа утра Николай Борисович тронул меня за плечо, вырывая из вязкой полудремы:
— Сережа, посмотри гемоглобин. Еще пять процентов вниз… и мы его потеряем.
Гемоглобин оставался плохим — кислород возить было почти некому, — но дальше не падал.
— Не потеряем, — сказал я. — Тело молодое, справится.
В четыре тридцать мы знали одно — что он пока дышит и что у него теплеет рука.
В пять тридцать утра Сотников впервые шевельнулся: не открыл глаза, а просто сжал кулак. Александра Ивановна посмотрела на меня, и я кивнул: после такой кровопотери первое движение — нормальный знак того, что тело начинает оживать.
В шесть тридцать он на минуту открыл глаза и тут же снова закрыл. Он не говорил, не понимал, где находится, но и это после операции под общим наркозом было нормально.
К семи давление держалось сто на шестьдесят. Гемоглобин стоял. По тем анализам, которые мы могли получить ночью, свертывание хотя бы не разваливалось дальше; я попросил Фролову сделать контрольный анализ через час, она кивнула.
Александра Ивановна в какой-то момент отвернулась к окну и долго смотрела в темное стекло, я увидел, как у нее по щеке прошла одна слеза. Она быстро вытерла ее рукавом халата.
К этому моменту я уже понимал, что мы из триады выбираемся. Не до конца — Сотникову еще лежать на ИВЛ и догонять восстановление, — но из самой опасной ее фазы. Видимо, Николай Борисович тоже это понимал, потому что подошел и дотронулся до моего плеча.
— Сережа, пойдем подышим на воздух.
Мы набросили куртки, вышли с ним и Александрой Ивановной на крыльцо. Снег уже не падал, на улице медленно светало.
Николай Борисович достал пачку сигарет. Предложил и мне, но я качнул головой.
— Не курю.
— Молодец, — сказал он.
— А я выкурю, — вдруг хрипло сказала Сашуля и взяла сигарету.
Николай Борисович галантно поднес ей огня, дав прикурить. Потом посмотрел на меня внимательнее, полез в карман и достал еще одну конфетку.
— Жуй, Сережа. Сахар после такой работы — лекарство.
И в этот момент во двор больницы въехал белый микроавтобус с красной