или неосознанно — спрягал глагол «любить»: в обществе и наедине с собой, с людьми, с книгами, с небом и открытой местностью, в одиночестве людных городских улиц. Когда он встретил Лиллиан, эта способность созрела. С того времени и до сегодняшнего дня он существовал, цепляясь за точки опоры. Одно влекло за собой другое, одно изменение порождало другое, и замысел его жизни был делом этого вторичного социального человека, любовника. Она сформирована всеми тяготами и обязанностями, вытекающими из того, что он любит или когда-то любил. Оттого что была Лиллиан, должны были появиться брак и жалованье. Оттого что был брак, появились дети. Оттого что были дети и пыл в сердце и мозгу, родились книги. Сент-Питер был убежден, что его исторические труды не имеют к его изначальному «я» никакого отношения, как и дочери; то и другое было результатом бурления в крови молодого мужчины.
Канзасский мальчик, вернувшийся к Сент-Питеру этим летом, не был ученым. Он был первобытным существом. Его интересовали только земля, лес и вода. Все места, где грело солнце, шел дождь и падал снег, зарождалась и умирала жизнь, были для него едины. Он, вероятно, был образован даже менее, чем древние обитатели месы Тома, — и все-таки ужасающе мудр. Казалось, он находится у корня вещей: Желание в основе всех желаний, Истина в основе всех истин. Он, казалось, знал среди прочего, что одинок и всегда будет таким; никогда не муж, не отец. Он был землей и должен был вернуться в землю. Когда белые облака плыли над озером, словно паруса, беременные ветром, когда семь сосен краснели в закатном солнце, он испытывал удовлетворение и говорил себе просто: «Вот правильно». Наткнувшись на извилистый корень, торчащий поперек тропы, он произносил: «Вот оно». Когда листья кленов вдоль улицы начинали желтеть и увядать, мягчая на ощупь — как кожа на старческих лицах, — он говорил: «Все верно; время пришло». И эти признания доставляли ему своего рода грустное удовольствие.
Когда Сент-Питер не был погружен в немое, глубокое узнавание, он откапывал в себе давно забытые, незначительные воспоминания раннего детства — о матери, отце, дедушке. Его дедушка, старый Наполеон Годфри, бывало, ходил погруженный в глубокое, непрерывное размышление, иногда посмеиваясь про себя. Время от времени за семейным обеденным столом старик пытался встрепенуться из вежливости и задавал какой-нибудь добрый вопрос — почти всегда нелепый и часто тот же самый, что задавал вчера. Мальчишки хохотали в голос и гадали, что за важные материи могут заставить человека так глубоко уйти в себя и говорить так глупо о том, что происходит у него перед глазами. Сент-Питер решил, что начинает понимать, о чем думал старик, хотя самому ему всего пятьдесят два, а Наполеону тогда было уже за восемьдесят. В последние годы жизни у человека остается совсем немного времени, чтобы обдумать свое состояние, и Годфри допускал, что, может быть, уже так же близок к концу пути, как его дедушка тогда.
Профессор, конечно, знал, что пора созревания прививает новое существо к первоначальному и что весь склад жизни человека во многом определяется тем, насколько хорошо или плохо его первоначальное «я» и его природа, измененная сексуальностью, ладят друг с другом.
Чего он не знал, так это того, что в определенный момент первоначальная природа может вернуться к человеку, не измененная всеми его занятиями, страстями и опытом жизни; даже не затронутая теми вкусами и интеллектуальными устремлениями, которые оказались достаточно сильны, чтобы выделить его среди современников и, как говорится, создать ему имя. Возможно, такое возвращение бывает нечасто, но он знал, что это произошло с ним, и подозревал, что это же случилось и с его дедом. Он не жалел о своей жизни, но был к ней равнодушен. Она теперь казалась ему жизнью другого человека.
Осознавая мальчика Годфри, профессор переживал ряд сопутствующих состояний ума; в их числе к нему пришла уверенность (он не видел ее приближения: даже не заметил, как она оказалась рядом), что он подступает к концу своей жизни. Это убеждение заняло место так тихо, казалось таким обыденным, что профессор почти не думал о нем. Но однажды, когда он, готовясь к осеннему семестру, понял, что совершенно уверен — к этому времени его уже не будет в живых, он решил, что, пожалуй, стоит обратиться к врачу. III
Семейный врач знал о Сент-Питере все. К тому же у врача было достаточно времени, так как на дворе стояло лето. Он назначил несколько утренних приемов и провел самые тщательные обследования. И в конце концов, разумеется, сообщил, что Сент-Питер абсолютно здоров.
— Что привело вас ко мне? Какой-нибудь дискомфорт или боль? — спросил врач.
— Ничего такого, — ответил Сент-Питер. — Я просто чувствую себя постоянно усталым.
Доктор Дадли пожал плечами:
— Я тоже! Спите хорошо?
— Почти чрезмерно много.
— Хорошо едите?
— В самом полном смысле слова. Я сам себе повар.
— Всегда гурман и никогда никаких проблем с пищеварением! — воскликнул врач. — Вот бы вы как-нибудь пригласили меня на ужин. У вас еще остался тот херес?
— Самая малость. Я его расходую не скупясь.
— Еще бы! — усмехнулся доктор. — Но почему вы решили, что с вами что-то не так? Упадок духа?
— Нет, просто упадок сил. Ничего не делаю и наслаждаюсь этим. Пришел к вам из чувства долга.
— Как насчет путешествия?
— Сама мысль пугает. Как я уже говорил, я ничего не делаю и наслаждаюсь этим.
— Тогда так и поступайте! Вы здоровы. Следуйте своим склонностям.
Сент-Питер ушел вполне удовлетворенный. Он не открыл доктору Дадли истинную причину, по которой просил медицинского обследования. О таких вещах не говорят. Ощущение, что он близок к завершению своей жизни, было инстинктивным, подобным тому, что испытываешь, когда просыпаешься в темноте и сразу знаешь, что близится утро; или когда идешь по незнакомой местности и вдруг понимаешь, что рядом море.
Письма из Франции получались каждую неделю. Лиллиан и Луи писали по очереди, так что с каждым быстроходным судном приходило новое письмо от него или от нее. Луи рассказывал, что, куда бы они ни шли, если выдался особенно удачный день, они покупают профессору подарок. Например, в Трувиле они купили несколько дюжин ярких резиновых каскеток, которые он любит надевать, когда плавает. В Экс-ле-Бен нашли в китайской лавке роскошный халат. Думая о своих близких, Сент-Питер был счастлив. Он радовался, что они там, а он здесь. Их щедрые письма, написанные вместо того, чтобы заниматься одним из тысячи возможных приятных дел, несомненно, заслуживали более одного прочтения. Он обычно брал их с собой к озеру, чтобы перечитать заново. Выходил из воды и ложился на песок с письмом в руке, но почему-то так и не отрывал глаз от сосен, выделяющихся, подобно аппликации, на синей воде, и зрелых желтых шишек, источающих смолу и теснящихся на остроконечных верхушках, словно рой золотых пчел. Как правило, он уносил письма домой непрочитанными.
Родные постоянно писали о планах на следующее лето, когда собирались взять его с собой. Следующим летом? Профессор сомневался... Иногда он думал, как хорошо было бы снова подъехать к собору Парижской Богоматери и увидеть, как он стоит «твердыней вечной» и волны хрупких поколений разбиваются у его подножия. Последний раз профессор видел Нотр-Дам еще до войны.
Но он решил, что если и поедет куда-то следующим летом, то в земли Броди, чтобы посмотреть, как восходящее солнце разливается по изваянным пикам и непроходимым горным перевалам, — окинуть взглядом бескрайние, суровые, нетронутые дали, милые американскому сердцу. Милые, вероятно, всякому сердцу — по крайней мере, влекущие всех. Иначе почему его прапрадед, прошагавший столько миль через Европу