лет. Я повторяла его вновь и вновь, потому что оно нравилось и маме тоже, и еще потому, что все в ней было восхитительным: ее летящие платья и юбки, ее длинные золотистые волосы, ниспадающие по спине волнистым каскадом, всегда распущенные и чуть спутанные, словно птичье гнездо. Мне казалось, что она может все. Жизнь в мамином доме была сплошным праздником. Друзья приходили к ней в гости с ночевкой, даже не предупреждая. Постоянно звучала музыка: иногда из проигрывателя, иногда кто-то из гостей играл на гитаре. У одного парня, который часто приходил к маме, была губная гармошка, и он играл на ней почти без остановки. Мама всегда пела «Ты мое солнышко» [6] – эта песня постоянно звучала у меня в голове.
А еще в самом центре двора была большая костровая яма, вокруг которой всегда лежали дрова, и каждый вечер мы жгли костер и пели. Сразу за домом начиналось огромное поле, усеянное цветами: белыми, розовыми, желтыми, словно кто-то ради забавы разбросал там кусочки засохшей краски.
Когда я не бегала с Хендриксом по полям, мы с мамой сидели на открытой веранде и она учила меня шить.
Она рассказывала мне о том, что считает хорошим и правильным. Например, что люди должны веселиться как можно больше. Что нужно найти такую работу, которая будет похожа на игру, и тебе всегда будет радостно и хорошо. Жаль, что многие люди не знают, что жизнь не обязана быть тяжелой.
– И для них это нормально, – говорила она. – Если люди считают, что жизнь должна быть тяжелой, значит, их это устраивает. Но ты не обязана думать так же. Ты можешь выбрать совсем другой путь и брать от жизни только хорошее.
Брать от жизни только хорошее.
В нашем нью-гемпширском доме никто о таких вещах не говорил, там вся жизнь проходила в трудах и заботах, и постоянно имелась какая-то большая проблема, которую надо было решать, и даже если мы выходили гулять поздно вечером, папа и Мэгги никогда не поднимали глаз к небу и не говорили: «Ты посмотри, сколько звезд!» А мама так говорила почти каждый вечер.
Мама во всем видела знаки. Маленькие знамения. Если увидишь птичку кардинала, это значит, что кто-то, кого ты любишь, думает о тебе. Если найдешь на тропинке сброшенную змеиную кожу – жди больших перемен. Если чешется правая ладонь – скоро получишь деньги, если левая – к тебе придут гости. Хотя, может, я путаю левую с правой.
У мамы были свои убеждения.
Она говорила: «Все, что ни делается, все к лучшему».
Она говорила: «Мы пришли в этот мир, чтобы быть счастливыми и свободными».
Она говорила: «Каждому хочется быть любимым. Если закрыть глаза и хорошенько настроиться, то можно представить, как любовь льется потоком к каждому человеку. И они это почувствуют, потому что любовь – это форма энергии».
Она говорила: «Если ты очень сильно по кому-то скучаешь, тебе нужно всего лишь подумать о нем. Сосредоточиться и подумать изо всех сил. Тот человек обязательно это почувствует и тоже будет думать о тебе. Или можно спеть ему песню, и твой голос улетит в космос и найдет его голос, который поет тебе ту же песню».
Однажды, когда мы с мамой сидели на веранде и я пришивала к кухонному полотенцу большое красное сердечко, мама сказала:
– Вот смотри. Сейчас я отправлю Хендриксу поток любви, и он выйдет сюда на веранду ко мне, потому что почувствует, как моя любовь заполняет весь дом, чтобы скорее его разыскать.
Она закрыла глаза, сделала сосредоточенное лицо, и, конечно, уже через пару минут Хендрикс вышел из дома и сел рядом с ней. Мы обе весело рассмеялись.
– Что вы смеетесь? – нахмурился Хендрикс. – Надо мной?
– Не над тобой, – улыбнулась мама. – Я послала тебе кусочек моей любви. Ты это почувствовал и пришел к нам.
– Фрэнсис смеялась именно надо мной, – настаивал он.
– Здесь меня зовут Фронси, – шикнула я на него и быстро взглянула на маму, чтобы убедиться, что она ничего не услышала. Мне не хотелось, чтобы она знала о моем другом имени, которым меня называла Мэгги.
Но мама что-то тихонечко напевала себе под нос и, похоже, и вправду не слышала, что сказал Хендрикс. Или, может быть, ей не хотелось говорить с нами о нашей жизни в Нью-Гемпшире.
Она резко поднялась на ноги.
– Пойдем купаться в реке. Заодно поищем красивые камушки. А вечером… вечером мы будем ловить светлячков.
– И поселим их в банке? – спросил Хендрикс.
– Ни в коем случае, – покачала головой мама. – Если их оставить в банке, они погибнут. Им нужно быть рядом со своими сородичами, так же как людям надо быть рядом с людьми.
– Можно пробить в крышке дырочки, – предложил Хендрикс.
Мама подхватила его на руки, закружила, крепко прижимая к себе, и сказала, что он может подержать светлячка в банке десять минут, но потом его надо будет отпустить.
Рядом с мамой и ее друзьями я становилась совсем другой девочкой, а Хендрикс – совсем другим мальчиком. Взрослые относились к нам так, будто мы такие же, как они, и с нами не сюсюкались: они говорили при нас нехорошие слова и не осекались, мол, «ой, простите за мой французский», рассказывали не очень приличные анекдоты, а иногда падали на подушки, целовались и обнимались. Именно в мамином доме я узнала поразительный факт, что у каждого человека есть задница.
Мама разрешала мне включать духовку, когда мы пекли хлеб, и резать овощи вместе с ней. У меня даже был собственный маленький ножик. Мы с Хендриксом перебирали чернику, а еще мама научила нас раскатывать коржи и вдавливать их в форму для пирога.
Однажды летом, когда нам было по восемь лет, в поле за домом мы устроили соревнование, кто дальше всех пройдется колесом, и мама в нем победила. Потом мы играли в нашу особую игру: падали друг на друга, смеялись, толкались, кричали, и мне еще никогда в жизни не было так весело. Я чуть не описалась от смеха. Только Хендрикс не стал играть. Он сидел на земле и просто смотрел на нас, подпирая подбородок рукой.
А уже вечером, когда мы легли спать, он сказал:
– Думаешь, это нормально, что мама кувыркается в поле и играет с нами?
– А почему ты спросил?
– Потому что… потому что она вроде как ненастоящая мама, – ответил Хендрикс. – Другие мамы такого не делают.
– Ты совсем глупый? – воскликнула я. – Наша мама тем и хороша. Она умеет веселиться и устраивать настоящие приключения. И