принятая, почти обязательная, инверсия:
Шостакович наш Максим – вместо
наш Максим Шостакович;
– потом она становится более заметной: И подумать если правильно – вместо И если правильно подумать (или: И если подумать правильно);
– затем – двойной: симфония отца Ленинградская – вместо Ленинградская симфония отца;
– что приводит к формированию семантически проблемной строки, состоящей из двух синтаксически не связанных слов: Ленинградская направлена[131];
– а кончается все это полной нескладицей (естественно, ставшей мемом): фрагмент Теперь выходит что помещается не после слов И подумать если правильно, то в середине текста, а в самом его конце, где он не только стоит логически не там, где надо, но и обрывает текст буквально на полуслове – союзе что, являющемся, к тому же, единственной холостой клаузулой.
Из двух предыдущих случаев это отчасти сходно с блёрбом про виньетку, где тоже нарушены порядок слов и рифмовка. Но в целом структура здесь иная. И в блёрбе, и во «Внимательно коль приглядеться…» повествование – медитативно-итоговое, а в «Шостаковиче» – фабульное, драматично развивающееся во времени, пространстве и моральной плоскости:
– оно начинается in medias res с формы совершенного вида прошедшего времени динамичного глагола движения (Убежал);
– за этим следует мгновенная, привязанная к моменту речи, эмоциональная реакция рассказчика (Господи, ну что за…);
– далее в дело вступает медитация (если подумать), но не панхронная, а опять-таки актуальная, приуроченная к текущим событиям;
– и внимание полностью сосредотачивается на хронотопической и морально-политической «направленности» действий персонажей.
В рамках такого повествования, чуткого к ходу времени, организации пространства и моральным ориентирам, нарушение порядка слов обретает иконический смысл. Присмотримся к тому, как это сделано.
На пространственном уровне речь идет о бегстве в Германию, причем сначала этот маршрут подается как вроде бы чисто топографический (куда? – в страну Германию), хотя глагол убежал сразу придает ему политические коннотации, каковые зазвучат во весь голос в последующих строках (что за мания; не к нам, а к ним; и тем более в).
Тем самым постепенно прорисовывается лейтмотивная идея «направления», которая будет впрямую проговорена ближе к концу (направлена против), но каламбурно готовится уже наречием правильно при медитативном подумать.
Наконец, благодаря такой «правильной» ориентировке думания обнаруживается совокупная темпоральная, морально-политическая и географическая нацеленность знаменитой симфонии отца нашего Максима – Дмитрия Шостаковича:
– из прошлого, когда она была написана, – в настоящее;
– из Ленинграда – против Германии, в которую теперь убежал Максим;
– и от нас – к ним, то есть против них, а с ними и против Максима.
Моральный пафос, нараставший постепенно (убежал – мания – не к нам, а к ним – тем более), достигает, наконец, апогея в последней рифмованной клаузуле текста, прямо обличающей сына-подлеца. Но надо сказать, что некоторая тревожная нотка слышалась уже и в первом, казалось бы, совершенно идиллическом упоминании о нем: Шостакович наш Максим, поскольку обороты такого типа несут целый спектр сем: от покровительственной свойскости до снисходительного, а то и унизительного, похлопывания по плечу[132].
Этой многослойной системе разнонаправленных векторов и аккомпанирует серия все более вызывающих инверсий, венчаемая нелепой постпозицией, вообще говоря, вполне логичного вывода: Теперь выходит что, – грамматически и стилистически правильным был бы синонимичный оборот: Что и требовалось доказать. Аккомпанирует, – но не по сходству, а по контрасту: на уровне смысла настойчиво провозглашается «правильность», а на уровне языка то и дело предъявляется тот или иной «непорядок». И реальной интригой стихотворения становится борьба двух начал: обнаружив, что некоторый элемент текста расположен не там, где надо, лирическое «я» со свойственной ему «строгостью» восстанавливает правильный порядок и мысленно переставляет каждый проблемный элемент на надлежащее место.
Этот воображаемый, интеллектуальный, голосовой, повелительный жест повторяется, по мере развертывания композиции, с неуклонным нарастанием, и, читая стихотворение, я буквально ощущаю, что мне внушаются движения – воображаемые, но воображаемые очень явственно, – указательного пальца правой руки, последовательно намечающего необходимые перестановки. Такое ощущение можно, конечно, списать на субъективность моего восприятия, но не забудем, что указательность («остенсивность») составляет важнейший компонент всякого языкового высказывания, обеспечивая его привязку к ситуации речи и ориентацию в ней. Тем более это верно для столь эмфатического текста, как «Шостакович наш Максим…».
Впрочем, должен признаться, что некоторый субъективный фактор имел место и мог сыграть роль в моем восприятии, а там и анализе текста. Любопытным образом дело касалось опять-таки Шостаковича, но не сына-подлеца, а самого Дмитрия Дмитриевича.
Среди моих виньеток есть несколько, основанных на рассказах моего отчима Л. А. Мазеля о Шостаковиче, с которым он был знаком. Кратко перескажу и процитирую две из них, относящиеся к нашей теме[133].
«Это не я пишу»
В 1950-е годы один музыковед-графоман, бывший работник милиции (!), стал печатать огромные тома своих сочинений, нагло требовал признания своего величия и не постеснялся обратиться за отзывом к Шостаковичу (со слов которого папа пересказывал и изображал в лицах эту историю). Шостакович, неспособный никому отказать прямо, стал, нервно наигрывая что-то пальцами на щеке (папа всегда показывал его так), отнекиваться – он не читал его книг, он не музыковед, научных отзывов не пишет, это отняло бы слишком много сил…
– Не нужно ни о чем беспокоиться, – надвигаясь на Шостаковича, с угрожающей членораздельностью объявил посетитель. – Я все подготовил. Вот отзыв. – Он раскрыл портфель и протянул Шостаковичу отпечатанный текст с зияющим местом для подписи.
Шостакович стал читать: «Гениальные работы выдающегося музыковеда <…> открывают новую страницу в истории советского и мирового музыкознания. Их историческое значение…»
– Как же вы можете так о себе писать? – спросил пораженный Шостакович.
– Это не я пишу, – левой рукой папа описал большую дугу и уперся указательным пальцем себе в грудь. – Это вы пишете!!! – Правый перст он устремил на воображаемого Шостаковича.
Шостаковичу отчаянно хотелось только одного, – чтобы этот ужасный человек как можно скорее ушел и оставил его в покое. Он оторвал руку от щеки, схватил ручку и подписал отзыв.
Уравнение с тремя неизвестными
В лицах передавал папа и рассказ Шостаковича о том, как весной 1957 года, вскоре после так называемых венгерских событий, он принимал экзамен по марксизму-ленинизму. Собственно, принимал его преподаватель марксизма, но председательствовал – в качестве главы государственной экзаменационной комиссии Московской консерватории – Шостакович.
– Подходит очередь отвечать молоденькой девушке. Она симпатичная такая, думает О ЧЕМ-ТО, ну о том, о чем все девушки думают. На билет она ответила, но марксисту этого мало, он спрашивает: «Забвением ЧЕГО, – Шостакович поднимает палец левой руки, – вызваны события… ГДЕ?» – указательным пальцем правой руки он пригвождает загадочное нечто к столу.
Девушка <…> думает О ТОМ, о чем