покорми да переодень и положи куда-нибудь, покачай, не то разорется… Да – и назвать его надо как-нибудь. – Он впервые взглянул повнимательней на своего сына: – Ишь, какой головастый… Весь в меня. Богатырь!
Она наклонила голову и отстраненно сказала:
– Раз богатырь – значит, будет Илья…
– А что – прикольно, – одобрил папаша. – Илья Александрович… Даже красиво… На днях сгоняю в Москву зарегистрирую. Ну, вы тут разбирайтесь пока с Илюшкой, а я в душ.
– Ну, отчество-то я ему напишу какое-нибудь другое… По дедушке, например, – прошептала вослед Стася, только теперь удивившаяся, что на глаза до сих пор не набежало ни одной слезинки. – А в графе «отец» поставлю прочерк.
Пока вычеркнутый фальшиво распевал, плескался и фыркал веселым тюленем в ванной, она дала сыну грудь, поменяла подгузник, вновь запеленала и, тихонько покачивая, уложила в коляску. На нижнюю сетку взвалила упаковку памперсов и большой пакет с приданым. Что не влезло, запихнула в свой вместительный рюкзак, забрала из Сашиного бумажника и из шкатулки за книгами все имевшиеся деньги, повесила ключи от чужого с этой минуты дома на вешалку у входной двери, аккуратно защелкнула ее за собой – и выкатила новенькую сверкающую детскую колесницу в по-прежнему иссиня-золотой день. Странно, но идти по той же пустынной лесной дороге в обратную сторону было несказанно легче…
* * *
Спустя шестнадцать лет она шагала в сопровождении невыразительной девушки с серым плоским лицом и вялой метелкой на затылке в сторону полицейского морга: четыре ступеньки вниз, длинный, обложенный коричневым кафелем коридор, потом налево, снова вниз – и за очередной дверью возник узкий предбанник с лавочкой у стены, где инстинктивно захотелось раздеться. «Подождите здесь», – безразличным тоном велели ей. Сверху шел рассеянный холодный свет, на первый взгляд вообще не имеющий источника; Стася зачем-то посмотрела на рукав своей шелковой блузки и равнодушно заметила, что цвет электрик наконец выглядит именно так, как в примерочной перед покупкой (потому и состоявшейся), а не тускло-невнятным чернильным пятном, каким казался при теплом освещении во всех без исключения жилых комнатах. Поскольку все происходило после четырехчасового допроса, на котором ей недвусмысленно дали понять, что она – главная и единственная подозреваемая в убийстве собственной матери, и последовательно, грамотно вывернули наизнанку вместе со всеми очень личными тайнами, то на какой-либо душевный трепет, острую печаль или просто страх перед грядущим испытанием она уже не имела нравственных сил. После подписания протокола («Где галочки – подпись и расшифровка») ей с усталым равнодушием сообщили, что допрос был, собственно, обычной невинной формальностью, потому что ее отсутствие в Москве и место пребывания в предполагаемое время преступления уже достоверно установлены следствием, поэтому с нее даже подписку о невыезде брать не имеет смысла. Собственно, и предстоящее опознание – такая же формальность, ведь соседи по лестничной клетке высказались совершенно определенно относительно личности погибшей, что и было зафиксировано, когда обнаружили тело. Просто нужно уладить всю бюрократию… Четыре часа ее нравственно уничтожали – и, кажется, уничтожили, морально раздели донага и фигурально избили ногами – всего лишь на всякий случай, достоверно зная, что пытают ни в чем не повинного человека. Зато теперь опера изучили всю подноготную их с мамой столкновений и непониманий на протяжении последних сорока лет, записали имена двух Стасиных любовников разной давности, данные банковского счета и трудовой книжки, выразили очень неважное отношение к ней как женщине и вовсе презрительное как к художнику… После всего буднично выдали пропуск на выход, буркнув в сторону торчащего из свалки папок крашеного женского хвостика: «Проводи ее сначала в морг, подпиши опознание и принеси».
Стася все-таки опустилась на клеенчатую скамейку и припала гулким виском к ледяной стене. Сейчас ей покажут… маму. Нет, не маму, а только ее тело, в котором мамы больше нет, где она – Бог весть, и именно сейчас это не фигура речи. Чтобы заплакать и пожалеть ее, нужно вспомнить хорошее. Ведь сделала же эта женщина в жизни что-то доброе! Сделала, да. Например, шестнадцать лет назад не выгнала вон из квартиры полуобморочную Стасю с крохотным, заходящимся от крика Илюшей в коляске, а вдруг приняла поразительно ласково, даже как будто сдержанно обрадовалась возвращению в прямом смысле блудной дочери. «Надо же, какого внука мне принесла! – со странной дрожью в голосе произнесла молодая бабушка, умиленно разглядывая уютно задремавшего после кормления младенца, с упругих щечек которого уже начала сходить первая пятнистая краснота. – Кто бы мог подумать… Ильей, говоришь, назвала? Правильно, пусть как Муромец будет. Или как Илья-пророк. Не Иваном же дураком его записывать…» Мамины черты непривычно помягчели, разгладились; выражение высокомерного недовольства, казалось, раз и навсегда сроднившееся с ее обликом, уступило место странной ясности, почти лучистости…
«Вот за это и надо цепляться… Она была в глубине души хорошая, и мне ее очень-очень жалко… Очень-очень… За что ее застрелили?! Она ведь ни в чем не виновата… Бедная мамочка!» – скороговоркой произнесла про себя ее неблагодарная дочь, входя в жуткое, полное ослепительного света, пропитанное химическим дыханием смерти помещение.
Перед Стасей откинули проштампованную простыню с нечеловечески белого, однозначно маминого лица, она глянула – и упала в обморок.
Глава 3
Сын полка Валерка Воронец
Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать,
Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!
Осип Мандельштам
Первое подробное и осмысленное воспоминание Леки о маме было тесно связано с рождественской елкой. Ей было только три с лишним годика, но в этом возрасте она вполне осознавала себя отдельной от других личностью, целиком понимала человеческую речь и говорила предложениями, иногда даже очень длинными, почти как мама и папа. В сумерках 24 декабря, перед «русским» Рождеством, с маленькой елочкой, ростом ниже Леки, тайно купленной в дворницкой, куда был вход из подворотни, они убегали проходными дворами от яростно свистевшего милиционера, учуявшего, скорей всего, резкий хвойный запах из-под мешка, проносимого мимо робкой дамочкой явно «из бывших». «Гражданка, остановитесь! Предъявите ваши вещи!» – беспомощно кричал он с обледенелой мостовой, на которую грузно и, вероятно, неудачно упал в самом начале погони за преступницей, которая в нарушение всех постановлений партии и правительства определенно собиралась напустить религиозного дурману в голову своему ребенку детсадовского возраста. Девочка знала, почему так происходит: по коридору сегодня с утра носился, уворачиваясь от ловившей его матери, соседский мальчик Пашка и горланил принесенный из детского сада стишок: «Только тот, кто друг попов, елку праздновать готов!» Рождественская елочка была под строгим запретом, а Бога большевики