отменили. Большевики-то отменили, а Лекины родители их не послушались… И трехлетняя Лека уже прекрасно понимала, что эта тайна опасна и ее нужно строго хранить.
Они с мамой благополучно выскочили на родную Моховую и мгновенно нырнули в парадную, победно посмеиваясь, взлетели по широким ступеням на третий этаж… По счастью, в коридоре им не встретился никто из соседей, и они, не зажигая света, сумели незамеченными пробраться в свою комнату, где навстречу им поднялся с колен от камина подсвеченный дрожащими карамельными отсветами огня папа… Увидев елку, он натурально схватился за голову:
– Соня, опять! Мы же договаривались! А если б вас поймали?! Стоит ли празднование Рождества – непременно с елкой! – того, чтобы так рисковать?!
– Рождество стоит даже того, чтобы нас расстреляли, – спокойно сказала мама, скидывая потертую котиковую шубку в кресло и протягивая покрасневшие и даже на вид ледяные руки к ровно горящему огню.
– Милиционер поскользнулся и упал, – простодушно добавила Лека. – Свистел-свистел, но никто не прибежал…
Папа закрыл лицо руками и медленно осел на хлипкую банкетку:
– Из-за твоего упорства наш ребенок сегодня мог погибнуть заодно с тобой, а тебе хоть бы что…
– Не сгущай краски, просто отобрали бы елку и оштрафовали, – в голосе мамы зазвучали хорошо знакомые ее мужу и дочери стальные нотки, которых оба они по-настоящему боялись.
– О да. Если бы ты была женой нашего соседа – чернорабочего с «Красного треугольника», а не дворянина-доктора. И не полковничьей дочкой из «бывших людей»… – пробормотал сразу присмиревший папа себе под нос.
– В любом случае все закончилось хорошо, – сказала мама. – Какой прок теперь думать о том, что могло бы случиться. Но поставим ее, конечно, в Лекиной комнате, а то вдруг соседи заглянут…
«Лекиной комнатой» родители называли крошечный альков, примыкавший к бывшей бабушкиной спальне, которую одну и оставили им троим после уплотнения большой старинной квартиры маминых родителей. Еще одна комната – прямо напротив, но с окнами во двор, где раньше жила горничная, случайно досталась Лекиной тете Шуре, которая, не будучи замужем, носила девичью фамилию. Поэтому ее не посчитали родственницей и не поселили в одну комнату с сестрой, зятем и их маленькой дочкой, как обычно делали это со всеми людьми, состоявшими в родстве: полагалась одна комната на семью бывших хозяев квартиры – «и то скажите спасибо, что на улицу вас не выкинули; отжили свое в хоромах, теперь наша очередь». От соседей этот факт старательно скрывали – люди в оскверненной квартире подобрались в целом добрые, но от чьего-нибудь внезапного порыва к «социальной справедливости» не гарантировало ничто…
А на следующий год, в полном согласии с коммунистической логикой, елки вдруг вывели из-под тотального запрета, переквалифицировали их из рождественских в новогодние, и стали они не так приманчивы, как недавние подпольные, полные не только прелести, но и жути, за которые можно было походя превратиться в христианского мучника…
Последнее воспоминание о маме тоже было связано с елкой – уже новогодней. И с той самой тетей Шурой, о которой Лека однажды бессонным вечером в сказочной пещерке своего алькова подслушала разговор родителей, любивших перед сном тихонько разговаривать в темноте перед горящим камином.
– А отчего она замуж не вышла? – спросил папа. – Не дурнушка ведь и не дурочка…
– Не то что не дурнушка, а красавица, ты сам знаешь, просто не говоришь, чтобы я не обиделась. На нее, когда молоденькая была, на улице оборачивались. И даже завидовать было нельзя – только обожать. А почему не вышла – никто не знает. Просто не хотела, наверное… – задумчиво отозвалась мама.
– Ну, какая-нибудь любовь несчастная? А может… ну… пристукнули большевички жениха? – высказал папа вполне здравое предположение.
– Не было никакого жениха, – отрезала мама. – Я бы знала. У нас в семье принята была полная открытость. Что-то скрывать от родных – это был моветон, так было заведено, давно еще, до всяких революций… – Она сделала короткую паузу. – Боже мой. Я когда-то думала, что моему отцу не повезло быть убитым на войне. И маме с младшей сестрой – умереть от тифа в Крыму в восемнадцатом. А теперь я иногда думаю – как же им посчастливилось не увидеть всего этого. Папа погиб как герой, защищая отечество, мама до последней минуты надеялась, что это все скоро кончится, сестренка вообще ничего не понимала. Если б они тогда остались живы, их всех замучили бы потом. Папу-то точно расстреляли бы. И маму за компанию: жена царского полковника – тоже само по себе приговор… Бабушка, как ты знаешь, выходила нас и привезла в Петроград – и ей тоже удалось умереть своей смертью в двадцать девятом! Может, потому что старая, не тронули… А вот мы с Шурой…
– Но ведь и нас пока не трогают… – неуверенно проговорил папа.
– Еще тронут, не сомневайся. У них просто пока руки не дошли, – с нехорошим смешком, от которого холодок побежал у Леки по хребту, отозвалась мама.
– Даже в шутку не смей так говорить! – непривычно резко сказал отец, и сразу стало тихо.
Руки, конечно, дошли – неторопливо и неуклонно. Как огромные ноги в хромовых сапогах.
Лека и тетя Шура, две недели не устававшая убеждать уже шестилетнюю племянницу, что мама с папой «просто уехали по делам и скоро вернутся» (интересно, она всерьез верила в то, что ребенок почти школьного возраста не помнит, что мама и папа ушли, как обычно, на работу в свою больницу – и пропали?), наряжали в тот день невозможно прекрасными, такими, что дух захватывало от восхищения, дореволюционными игрушками вполне легальную елку перед новым, 1938 годом. Вдруг тихонько отворились обе белые створки двери – а в проеме стояли не с первого взгляда узнанные, исхудавшие мама и папа с одинаково заострившимися чертами страдальческих лиц.
– У нас четыре часа на сборы… А потом – «дворянская стрела»[10]… Дали только ссылку, не лагерь… В Коми АССР… – незнакомым хриплым голосом сказала мама.
Она метнулась к дочери, задохнувшись, стиснула ее в объятьях и зашептала, давясь слезами:
– Мы ненадолго прощаемся, доченька, ненадолго… Как только устроимся там с папой, Шура сразу тебя привезет, и мы будем вместе навсегда-навсегда…
Лека почувствовала резкий и едкий запах долго не мытого тела, но отстраниться не было душевных сил – она обхватила маму за шею и закричала без слов.
Только в начале лета сорок первого, перед самой войной и накануне своего первого круглого юбилея, случайно, ища для управдома невесть куда засунутые тетей Шурой оплаченные жировки за комнату и свет, она наткнулась на хорошо той спрятанное единственное дошедшее от отца короткое письмо со штемпелем поселка Красный