поезда до 22 часов ходили довольно часто.
– Дай сигарету!
Мудак уже стоял совсем над ней, и она поглядела на него ярко накрашенными глазами из-под полей полуковбойской шляпы. Он был наглым, пьяным и гадким.
– Я не курю.
Только что она раздавила сигарету носком туфли, которой теперь покачивала, положа ногу на ногу. Под полами серого пальто-макси видны были ажурные чулки. Она опять смотрела в книгу: «Терроризм, таким образом, это не призрак, который должен – по своим целям – преследовать нас, но это есть спектакль, к которому мы принудительно привлечены». Мудак сделал ещё один шаг к ней. В туннеле уже шипел подъезжающий поезд. Мудак, не размахиваясь, спихнул с неё шляпу, и та ровно покатилась по платформе. В волосах её были бигуди.
То есть это были не бигуди, а волосы были свернуты колечками и скреплены шпильками, так что вся голова была в металлических крючках. Поезд уже ехал вдоль платформы. Никто не обращал внимания на её шляпу. Кроме пары в «Lido» – она в норке, он в кашемировом пальто, у неё жемчуг, у него кашне, она сильно напудрена, он забыл использовать афтер шэйв, лицо шелушилось – они задержались и не входили в поезд.
Она уже стояла – одной рукой прикрывая волосы, а мудак – к ней спиной, уходя. Она была выше его на голову. «Террорист Шик» уже лежал в сумке, висящей на ремне через плечо, и она уже наклонялась за шляпой, в то же время переворачивая кольцо на мизинце. То, что осталось от кольца, – камень выпал, и теперь только серебряная часть его – оправа с острыми зубцами – ярко блестела. Обычно она носила эти зубцы вбок, но сейчас переворачивала вверх, к тыльной стороне ладони. Она уже начала отсчёт времени перед тем, как закроются двери поезда: сигнал-гудок длился ровно восемь счетов. Пара вошла в вагон. Шляпа была уже у неё на голове – три, четыре… Мудак повернулся к ней. Она размахнулась и, сжав кулак, так что кольцо, то, что от него осталось, смотрело прямо ему в морду – шесть, семь… – со всей силы дала ему в скулу. Восемь. Она была уже в вагоне. Он упал, сначала попятившись и не удержавшись, наступил на лохматые полы штанин пятками, так и лежал там. Где её шляпа минуту назад.
Она негромко ругалась по-английски – «факин сакер, бастард!» – поправляя на голове шляпу. Лицо было красным и слегка влажным. И она чувствовала, как бегут тоненькие струйки пота под мышками, по рёбрам, к талии. Пара – в «Lido» – стояла у металлического вертикального поручня. Американцы, они улыбались, узнав английский, и смущались из-за ругательств.
Она оглядела вагон. Одинокие девушки «игрались» ремешками сумочек, тётки обнимали сумки, будто вторые животы. Из чьих-то наушников вокмэна бил бас, включённый на бустер. Никто ничего не заметил либо уже забыл. Она села на откидной стульчик, рядом с юнцом в коже. Он, видимо, не забыл, или ему было скучно.
– Вы откуда, не из Бразилии?
«Начинается», – подумала она. Он спросил по-английски, но она ответила на французском: «Почему это я должна быть из Бразилии?» Юнец был очень коротко острижен. Он будто помял что-то во рту и спросил: «Вы не трансвестит?» Дать в морду прямо в вагоне она не решилась. Да и вид его был жалок. Тем более, оказалось, что через месяц он идёт в армию. «Хуй с ним, может, его там на манёврах подстрелят», – подумала она. На «Франклин Д'Рузвельт» она успела посмотреть на себя в зеркала каких-то шкафов на платформе. Она вышла на Жорж Сенк, вместе с парой в «Lido», пожелав юнцу стать хорошим солдатом: «Для этого надо поменьше говорить, boy»[2].
Она всё никак не могла запомнить – за три года, – где же ей надо выходить со станции, чтобы оказаться на нужной стороне Елисейских. И всё время выходила на другую сторону. Оказываясь среди автобусов, привозивших пары большими группами в «Lido». Или просто на Поля. И надо было ждать, пока проедет поток машин, и другой, сворачивающий с авеню Жорж Сенк, не попрёт на Поля. И она стояла, обычно среди туристов, дёргающихся туда-сюда, не знающих – перебегать или нет: светофора не было здесь. Видны были уже неоновые красные буквы кабака в маленькой улочке, куда она и шла, спокойно перейдя дорогу, а за ней бежали и туристы, доверяя её уверенной походке вот уже третий год.
* * *
Издали она видела стоящих на двери вышибал – в сапогах, чёрных штанах, заправленных в сапоги, в рубахах а ля рюс. Югослава и румына.
Обмениваясь «бон суар… са ва… са ва…», она сама открывала тяжёлые двери – они так и стояли в своих, то есть в выданных им сапогах, и поигрывали поясками, повязанными на рубахах. Что-то успевали спросить, на ты. Но она уже шла вниз обычно. Уже была в вестибюле. Перед стойкой стоял старый цыган, Алёша Дмитриевич[3].
– А, ну что, моя Маша, идём, моя хорошая, зарабатывать, – и Дмитриевич шёл вниз, ещё по ступенькам.
– Меня опять обозвали трансвеститом! – сообщала Маша с ярко накрашенными глазами полькам, работающим в вестибюле.
Они смеялись, махали руками: «Что ты хочешь от этих штрумпфов[4]?», а Маша шла вниз.
Она оказывалась на втором подземном этаже, где и находился кабак, начинаясь баром. А вернее лаковыми ботинками метрдотеля, которые она видела первыми, спускаясь сверху. И он тоже видел сначала только обувь спускающихся. И её лаковые туфли видел – и по ним определял: как она? Это значило: не напилась ли она до работы, не слишком ли она возбуждена. У метрдотеля была сумасшедшая мать и сумасшедшая жена, сам он работал в кабаке уже двадцать лет и тоже, наверное, был не совсем нормальным. Если у него было плохое настроение, он мог и без туфель – без определения по туфлям «как она» сказать: «Вы уж сегодня отдохните. Завтра попоёте». Она была певицей кабаре.
* * *
– Здравствуйте, Вячеслав! – приветствовала она метрдотеля.
– Быстренько, быстренько… сейчас уже начинаем, – улыбаясь, сказал Вячеслав, решив, что она «нормальна». Или просто из-за сносного сумасшествия двух своих женщин дома. Из-под лампы за баром донеслось что-то про украденный карандаш. «Добрый вечер, Мишель!» – говорила певица кассирше и опять спускалась по ступенькам, ещё ниже.
Мишель должна была бы работать в притоне: она бы знала о своих девках всё. У кого когда менструация, у кого задержка, кто её обманывает, а кто дура, не умеет обмануть. Кассирша сама была будто бывшая блядь.