В наши дни все мои студентки, у которых есть хоть искра способности к чему угодно, кажется, мнят себя выдающимися личностями».
Строптивость угадывалась в очертаниях фигуры Кэтлин, в том, как она иногда вздергивала подбородок, но она никогда не оставалась глуха к доводам разума, к увещеваниям отца, кроме единственного раза: когда вскоре после помолвки Розамунды с Томом объявила, что выходит замуж за Скотта Макгрегора. Скотт был молод, только начинал карьеру журналиста, и его жалованья не хватило бы на двоих. Родители девушки думали, что это охладит пылкую молодую пару. Но вскоре после помолвки Скотт начал кропать ежедневную стихопрозу для газетного синдиката. Успех пришел сразу, и Скотт начал зарабатывать достаточно, чтобы жениться. Профессор ожидал для Китти лучшей партии. Он не был снобом, Скотт ему нравился, профессор доверял будущему зятю, но знал, что у Скотта заурядный ум, а у Китти бывают проблески чего-то совсем другого. Отец считал, что с более интересным человеком она была бы счастливее. Однако отговорить ее было невозможно, и любопытно, что вскоре мать начала ее поддерживать. У Сент-Питера возникло смутное подозрение, что жена делает это больше ради Розамунды, чем ради Кэтлин; Лиллиан всегда все устраивала в интересах Розамунды. Хотя в то время он не мог понять, как замужество Кэтлин могло пойти на пользу Рози.
— Рози — копия тебя, — однажды заявил он жене, — но ты в ее возрасте никогда не баловала себя так, как сейчас балуешь ее. V
Стоял насыщенный сентябрьский полдень — теплый, ветреный, золотой, с запахом спелого винограда и сохнущей лозы, с волнами синего озера на горизонте. Скотт Макгрегор, входя на университетский кампус с западного угла, заметил чуть впереди миссис Сент-Питер, идущую в том же направлении. Побежал и нагнал ее.
— Привет, Лиллиан! К профессору? Я тоже. Хочу позвать его поплавать — я сбежал с работы. Зайдем послушаем конец лекции или посидим здесь на скамейке на солнышке?
— Можно тихонько подойти к двери и послушать. Если неинтересно, вернемся поболтать.
— Отлично! Я и пришел пораньше, чтобы подслушать немного. Сейчас у него старшекурсники, да?
Они вошли и двинулись по коридору к семнадцатой аудитории; дверь была приоткрыта, и, когда они подошли, говорил один из студентов. Наконец он умолк, и послышался голос профессора:
— Нет, Миллер, я сам не слишком высоко ставлю науку как этап человеческого развития. Она дала нам множество хитроумных игрушек; они, конечно, отвлекают внимание от настоящих проблем, а поскольку проблемы неразрешимы, полагаю, мы должны быть благодарны за возможность отвлечься. Но дело в том, что человеческий разум, индивидуальный разум, всегда становился интереснее, размышляя над старыми загадками, даже если не находил ответа. Наука не дала нам новых предметов для изумления, кроме поверхностного восхищения ловкостью рук. Не дала более богатых удовольствий, как эпоха Возрождения, и никаких новых грехов — ни единого! Напротив, она забирает наши старые. Теперь лаборатория, а не Агнец Божий берет на себя грехи мира. Согласитесь, в физиологическом грехе мало радости. Нам было лучше, когда даже прозаическое принятие пищи могло обладать великолепием греха. Оттого, что поступки людей утрачивают важность, сами люди не делаются богаче — наоборот, это их обедняет. Жизнь была богата, когда каждый мужчина и каждая женщина, теснящиеся на пасхальной службе в соборе, играли главную роль в великолепной драме, где на одной стороне Бог и сверкающие ангелы, а на другой мельтешат мрачные духи зла. Король и нищий имели равные шансы на чудеса, великие искушения и откровения. А ведь именно это делает людей счастливыми — вера в тайну и в важность их маленьких индивидуальных жизней. Нас делает счастливыми возможность окружать наши природные нужды и телесные инстинкты максимальной торжественностью и церемониалом. Искусство и религия (в конечном итоге это одно и то же, разумеется) дали человеку единственное счастье, какое у него когда-либо было.
Моисей понял важность этого при египетском дворе и, когда захотел превратить толпу рабов в независимый народ в кратчайший возможный срок, придумал сложные церемонии, чтобы дать им чувство достоинства и цели. Каждое действие имело какой-то образный смысл. Стрижка ногтей была исполнением заповеди. Христианские богословы прошлись по книгам Закона, как великие художники, и добились потрясающих эффектов, просто удалив все лишнее. Они перестроили сцену, добавив пространства и тайны, сосредоточив весь свет на нескольких грехах большой драматической ценности — всего семь, как вы помните, и из них только три увлекают вечно. С богословами пришли строители соборов: скульпторы, витражники и живописцы. Они могли бы, не кощунствуя, немного изменить молитву и сказать: «Да будет воля Твоя, яко на небеси, и в искусстве». Разве может она свершиться где-то еще, кроме как на небесах? Но, кажется, наше время вышло. Может быть, на следующей неделе вы, Миллер, расскажете мне, что, по-вашему, дала нам наука, кроме повышенного удобства жизни.
Когда молодые люди потянулись из аудитории, миссис Сент-Питер и Макгрегор вошли.
— Годфри, я хотела пригласить тебя со мной к электрику, но не буду настаивать. Скотт хочет позвать тебя на озеро, и день такой чудесный, тебе правда стоит поехать.
— Машина снаружи. Мы только завезем Лиллиан домой, а вы, доктор, возьмете купальный костюм. Кстати, мы слышали часть вашей лекции. Для меня до сих пор загадка, как вы уживаетесь с методистами.
— Ты знаешь, Скотт, я хотела бы, чтобы он один раз обжегся, — сказала Лиллиан, когда они выходили из здания. — Чтобы он перестал разговаривать с этими толстощекими мальчишками, будто они разумные существа. Ты унижаешь себя, Годфри. Мне даже немного стыдно.
— Сегодня я действительно чуточку увлекся. Жаль, что вы оказались рядом. Есть там один парень, Тод Миллер, неглупый, и он провоцирует меня на споры.
— И все же, — пробормотала жена, — едва ли достойно думать вслух в такой компании. Это довольно безвкусно.
— Спасибо за подсказку, Лиллиан. Больше не буду.
Скотту понадобилось всего двадцать минут, чтобы добраться до озера. Он остановил машину у клочка пляжа, который Сент-Питер купил себе много лет назад; маленький треугольник песка, вдающийся в воду, с купальней и семью лохматыми соснами. Скотту нужно было повозиться с машиной, и профессор разделся и вошел в воду раньше него.
Когда Макгрегор наконец был готов купаться, тесть оказался уже довольно далеко. Он плыл стилем овер-арм [13], держа голову и плечи над водой. На голове у него была резиновая шапочка вроде шлема — он все время привозил такие из Франции в больших количествах. Эта была ярко-красная и казалась продолжением тела — руки и спина профессора за лето на озере загорели до цвета терракоты. Голова и мощные загребающие руки создавали яркий красный узор на лиловато-синей воде. Шапочка выглядела живописно — голова в ней казалась закованной, маленькой и напряженно живой, как головы воинов в тесных архаичных шлемах на фризе Парфенона.
К пяти часам Сент-Питер и Макгрегор оделись, легли на песок, закутавшись в пыльники, и закурили. Вдруг Скотт захихикал.
— О, профессор, помните вашего английского друга, сэра Эдгара Спиллинга? На следующий день после встречи у вас дома он пришел ко мне в «Геральд» узнать кое-какие факты, о которых вы из скромности умолчали. У меня над столом висят разные карточки с девизами, и он, уходя, обратил внимание на одну, «НЕ СТУЧАТЬ», и спросил: «Позвольте узнать, почему у вас нет этого объявления на внешней стороне двери? Я не заметил другого способа войти». До таких людей никогда не доходит, да? Он и правда поехал смотреть поместье Марселлусов — кажется, вся эта история его заинтересовала. Доктор, неужели вы позволите им назвать усадьбу в честь Тома?