ферма, штопы урожай делать и фыплачифать кредиторам, што я пыл как лошадь. Теперь мне легко шифетса и есть фремя потумать.
Сент-Питер рассмеялся:
— Все мы к этому приходим, Аппельхофф. Я и дом ваш арендую отчасти для того, чтобы было где подумать. Хорошего вам дня.
Обратно в старый дом Сент-Питер пошел через городской парк и там заметил своего коллегу, соперника и врага, профессора Хораса Лэнгтри. Тот совершал воскресную утреннюю прогулку, весьма элегантно одетый: английский костюм, привезенный из регулярной летней поездки в Лондон, котелок необычной формы и тросточка с роговой рукояткой. Все эти двадцать лет Сент-Питер и Лэнгтри обменивались в лучшем случае натянутым «доброе утро». Когда Лэнгтри впервые появился в университете, он выглядел почти мальчиком, с вьющимися каштановыми волосами и таким свежим цветом лица, что студенты прозвали его «Лили Лэнгтри» [10]. Круглые розовые щеки, круглые глаза и круглый подбородок придавали ему сходство с огромным младенцем. Прошедшие годы мало что поменяли, разве что кудри теперь совсем поседели, румяные щеки стали еще румянее, а уголки рта опустились, будто младенец внезапно состарился и был сильно этим недоволен.
Увидев Сент-Питера, младший коллега резко свернул в боковую аллею, но профессор его догнал:
— Доброе утро, Лэнгтри. Эти вязы наконец вырастают в настоящие деревья. С тех пор как мы сюда приехали, они сильно изменились.
Доктор Лэнгтри повернул вбок розовый подбородок над высоким двойным воротничком:
— Доброе утро, доктор Сент-Питер. Право, деревья не входят в круг моих интересов. Кажется, они неплохо растут.
Сент-Питер поравнялся с ним:
— Многое изменилось, Лэнгтри, и не все к лучшему. Разве вы не замечаете большой разницы в студенчестве в целом, в новом поколении, что приходит теперь каждый год, — насколько они другие по сравнению со студентами наших ранних лет?
Гладкий подбородок снова повернулся, и второй профессор европейской истории моргнул:
— В каком именно отношении?
— О, во всеобъемлющем отношении качества! У нас сонмы студентов, но они заурядны.
— Возможно. Я не замечал. — В словах Лэнгтри по-прежнему сквозил лед. Зазвонил церковный колокол. Лэнгтри воспрянул с надеждой. — Извините, доктор Сент-Питер, я направляюсь на службу.
Профессор сдался, пожав плечами:
— Хорошо, хорошо, Лэнгтри, как хотите. Quelle folie! [11]
Лэнгтри замер в начатом было развороте на носке и произнес с безупречной вежливостью:
— Прошу прощения?
Сент-Питер махнул рукой, показывая, что у него нет вопросов, и больше не задерживал усердного прихожанина. Он вяло побрел дальше под жарким сентябрьским солнцем, размышляя о том, почему Лэнгтри не видит абсурдности их долгой вражды. В вопросах университетской политики они всегда стояли на прямо противоположных позициях, пока это не стало почти частью их должностных обязанностей — обойти и ущемить друг друга.
Когда молодой Лэнгтри впервые появился в университете, его специальностью считалась американская история. Его дядя был председателем попечительского совета и влиятельным политическим деятелем; университет действительно полагался на него в проведении финансовых ассигнований через законодательное собрание штата. Лэнгтри придерживался консервативных взглядов, и его тон и манеры считались очень британскими. Преподавал он скучно, и студенты его не любили. Университет использовал всевозможные стимулы, чтобы сделать курсы Лэнгтри популярными. Щедро начислялись зачетные единицы за дополнительное чтение. Студент мог прочесть почти любую книгу американского автора, любого периода, и это шло в зачет по американской истории. Говорили, что чтение «Алой буквы» засчитывается в оценку по колониальному периоду, а «Тома Сойера» — по Миссурийскому компромиссу [12]. Сент-Питер открыто критиковал такое потворство в беседах и с преподавателями, и с попечителями. Естественно, «мадам Лэнгтри» ему отомстил. Во время второго творческого отпуска профессора, пока он работал в Испании, Хорас с дядей чуть не отняли у него кафедру. Они действовали такой тихой сапой, что лишь в последний момент бывшие студенты Сент-Питера по всему штату пронюхали, что происходит, на несколько дней бросили свой бизнес или службу, десятками приехали в столицу штата и спасли должность профессора. Фракция врагов оказалась настолько сильна, что, когда пришло время третьего годичного отпуска, профессор не осмелился его просить, а вместо этого взял продление летних каникул. То, что он вел другую работу помимо лекций и публиковал книги, которые не были учебниками в строгом смысле этого слова, дядя Лэнгтри использовал против него.
Лэнгтри считал, что непопулярность его курса объясняется предметом, и для него создали новую кафедру. Не могло быть двух заведующих европейской историей, поэтому совет попечителей создал для Лэнгтри кафедру новой истории, или, как называл ее Сент-Питер, новую кафедру истории. В последние годы дела Лэнгтри пошли в гору по причинам, не слишком связанным с лекциями. В университет хлынула волна парней из села и маленьких городков, и Лэнгтри странным образом стал для них наставником в манерах — что называется, «облагораживающим влиянием». Футболисту с фермы, небедному, но при этом не умеющему одеваться и держать себя в обществе, Лэнгтри казался кратчайшим способом наверстать нехватку. Он несколько раз возил группы студентов в Лондон на лето, и они возвращались преображенными. Лэнгтри также создал в университете отделение очень популярного студенческого братства, а также парного к нему сестричества для студенток, и члены этих обществ тоже горячо блюли интересы Лэнгтри. Его положение среди профессорско-преподавательского состава теперь не уступало положению самого Сент-Питера, и тот недоумевал, из-за чего Лэнгтри до сих пор обижен.
Какой смысл поддерживать вражду? Они оба явились сюда молодыми, борясь за место под солнцем; теперь они уже не очень молоды; вероятно, ни один из них никогда не получит лучшей должности. Неужели Лэнгтри не видит, что это ничья, что они оба побиты? IV
В понедельник Сент-Питер, усталый после целого дня в университете, взобрался по лестнице в кабинет и лег на рундук-кушетку. Первые недели учебного года всегда выматывали профессора; помимо лекций и всех новых студентов, его утомляло и многое другое — длинные заседания сотрудников, на которых почти все почти всегда лицемерили, и вечная борьба за поддержание академических стандартов, за то, чтобы помешать молодым преподавателям, зорко следящим за собственными интересами, отдать все учреждение на откуп спортивным клубам или сельскохозяйственным и коммерческим школам, которые поощряло и лелеяло законодательное собрание штата.
Еще профессора донимала сентябрьская жара. Ему хотелось каждый день бывать у озера — в конце сентября оно прекрасно как никогда. Он лежал с закрытыми глазами, представляя себе простор ярко-синей осенней воды и отдыхая душой. Тут послышался стук в дверь, и вошла дочь Розамунда, очень красивая в шелковом костюме яркого сиреневого оттенка, превосходно подходящего к ее цвету лица и подчеркивающего, что в ее румянце есть теплый лавандовый тон. Под низким потолком Розамунда казалась очень высокой, словно слегка нарушала композицию (что, на взгляд отца, часто и происходило). Обычно, впрочем, люди замечали только прелестный цвет лица, изгибающийся податливый рот и загадочные глаза. Том Броди лишь их и видел, несмотря на всю свою прозорливость.
— Папа, я не помешала чему-нибудь важному?
— Нет, ни в коем случае, дорогая. Садись.
На письменном столе она заметила страницы, исписанные не почерком отца, а другим, хорошо знакомым.
— Выбор стульев небольшой, а? — Она улыбнулась. — Папа, мне не нравится, что ты работаешь в таком месте. Оно тебя недостойно.
— Видишь ли, Рози, это гораздо легче, чем обживать новую комнату. Рабочий кабинет должен быть как старый башмак: сколь угодно потрепанный и разбитый лучше нового.
— Вообще-то я как раз об этом и пришла поговорить. — Розамунда обвела кончиком сиреневого зонтика край дыры в циновке. — Можно, я построю тебе маленький кабинет на заднем дворе нового дома? У меня такие прекрасные замыслы, и тебе совершенно не о чем