что за весь вечер не сказал ничего неуместного.
— И ничего уместного, насколько я слышала. Твое неодобрительное молчание действует на любых гостей как холодный душ.
— Кажется, вчера вечером ничего такого не случилось. Ты совершенно неправа насчет Марселлуса. Он не замечает.
— Он слишком вежлив, чтобы заметить, но он чувствует. Он отлично вышколен, до безличия, и умеет не показывать свои чувства, но они у него есть.
Сент-Питер рассмеялся:
— Чепуха, Лиллиан! Будь он таким деликатным, не мог бы перехватывать застольную беседу и гнуть ее в свою сторону, а он постоянно так поступает. Ладно бы только у нас на ужине, но я терпеть не могу, когда он это проделывает в чужих домах.
— Годфри, ты несправедлив. Знаешь ведь, начни ты говорить о своей работе в Испании, Луи подхватил бы с энтузиазмом. Он гордится тобой как никто.
— Потому я и молчал. Бывает такая похвала, которая не идет на пользу. Особенно если она слишком обильна.
— Вот видишь! Ты как собака на сене! Не позволяешь ему обсуждать твои дела и раздражаешься, когда он говорит о своих.
— Признаю, не выношу, когда он говорит о Броди как о своем деле. Я имею в виду Тома, конечно, а не это чертово поместье! То, что он назвал его в честь Тома, просто в голове не укладывается. А Розамунда это терпит! Какая бесстыдная наглость.
Миссис Сент-Питер задумчиво нахмурилась:
— Я знала, что тебе не понравится, но они так радовались этому, и мотивы у них такие благородные...
— Да пропади все пропадом, Тому не нужно их благородство! Им досталось все, что причиталось ему, и наименьшее, что они могут сделать, — помолчать об этом, а не превращать его мощи в личный актив. Все сводится к следующему, дорогая: человек либо любит цветистый стиль, либо нет. Ты сама раньше его не любила. Будь добра, налей мне еще кофе.
Лиллиан долила кофе в чашку мужа и подала ему через стол.
— Прекрасные руки, — пробормотал он, критически разглядывая их при получении чашки, — неизменно прекрасные руки.
— Спасибо. Я не люблю цветистость, когда ее вымучивают, чтобы прикрыть дыру, заменить что-то. Но я не против, когда она идет от избытка. Тогда это не цветистость, а просто насыщенный цвет.
— Очень хорошо; но не все любят насыщенный цвет. Он утомляет. — Сент-Питер сложил салфетку. — Теперь мне пора за работу.
— Погоди. У тебя вечно нет времени поговорить со мной. Скажи, пожалуйста, когда это началось в истории хороших манер — обычай, который диктует, что, если мужчина доволен своей женой, или своим домом, или своим успехом, он не должен открыто упоминать об этом? — Миссис Сент-Питер говорила задумчиво, словно не впервые размышляла на эту тему.
— О, это уходит далеко в прошлое. Думаю, началось в эпоху рыцарства — рыцари короля Артура. Неважно чьи. Тогда возникло некое ощущение, что мужчина должен совершать подвиги, и не говорить о них, и не произносить имя своей дамы, но воспевать ее в образе Филлиды [8] или Николетты [9]. Сдержанность в самых глубоких чувствах — красивая идея: она помогает сохранять их свежесть.
— У восточных народов не было эпохи рыцарства. Им она была не нужна, — заметила Лиллиан. — А эта сдержанность сама становится показной, тщеславной суетностью.
— Ах, дорогая, все на свете — суета! Не спорю. Теперь мне правда пора, и жаль, что я не умею играть в эту игру так же хорошо, как ты. Я не горю желанием работать тестем. Это ты поддерживаешь мяч в воздухе. Я в полной мере ценю твои старания.
Когда он встал, жена задумчиво произнесла:
— Возможно, это потому, что тебе не достался нужный зять. А ведь он тоже обладал насыщенностью расцветок.
Профессор не ответил. Лиллиан всегда яростно ревновала к Тому Броди. Выходя из дома, Сент-Питер думал о том, что люди, страстно влюбленные при вступлении в брак и сохраняющие любовь, всегда сталкиваются с чем-то, что внезапно или постепенно все меняет. Иногда это дети, иногда убожество бедности, иногда увлечение другим человеком. В их случае, как ни странно, эту роль сыграл его ученик Том Броди.
Сент-Питер познакомился со своей будущей женой в Париже, когда ему было всего двадцать четыре и он писал диссертацию. Лиллиан тоже там училась. Французы принимали ее за англичанку из-за золотых волос и светлой кожи. При поистине лучезарном обаянии у нее был очень интересный ум — хотя это слово тут не совсем подходит, не те коннотации. Что у нее было, так это богато одаренная натура с сильным откликом на жизнь и искусство и яростные симпатии и антипатии, часто совершенно несоразмерные тривиальному объекту или человеку, который их вызвал. До женитьбы и много лет в браке предубеждения Лиллиан, ее прозрения о людях и искусстве (всегда инстинктивные и необъяснимые, но почти всегда верные) были самым интересным в жизни Сент-Питера. Когда он принял едва ли не первую предложенную должность, чтобы поскорее жениться, и приехал занять кафедру европейской истории в Гамильтоне, в плане умственной и духовной жизни он оказался наедине с женой. Большинство коллег были намного старше, но не ровня ему ни в учености, ни в широте жизненного опыта. Среди всех преподавателей единственным, кроме самого Сент-Питера, кто вел важную исследовательскую работу, был доктор Крейн, профессор физики. Сент-Питер много с ним общался, хотя вне своей научной специальности тот был неинтересен — ограниченный человек и болезненно непривлекательный. Много лет назад Крейн захворал; недуг со временем оказался неизлечимым, и из-за него Крейн теперь периодически ложился на операцию. У Сент-Питера не было в Гамильтоне друга, к которому Лиллиан могла бы ревновать, пока не появился Том Броди, словно специально созданный и выпестованный, чтобы помогать профессору в работе над историей испанских первопроходцев.
Почти дойдя до старого дома и кабинета, профессор припомнил, что нужно срочно договориться с хозяином, иначе дом прямо из-под него сдадут новым жильцам. Он повернул, направился в другую часть города, у вагонных мастерских, где жили только рабочие, и нашел маленькое, словно игрушечное, жилище своего домовладельца, стоящее на склоне холма, с цоколем, облицованным красным кирпичом и увитым хмелем. Старый Аппельхофф сидел на скамейке перед дверью, мастеря веник. Выращивание веничного сорго было для него одной из статей экономии. Рядом сидела такса Минна.
Сент-Питер объяснил, что хочет остаться в пустом доме и будет вносить полную арендную плату каждый месяц. Такое несообразное предложение рассердило Аппельхоффа:
— Я пы хотель стелать фам одолшений, профессор, но дом уше несколько шеловек смотрель, и я не хотель терять, может быть, целый кот платы за пару месяц.
— О, не волнуйтесь, Фред. Я заплачу за год, чтобы проще было. Хочу закончить новую книгу, прежде чем переезжать.
Фред все еще явно тревожился:
— Лютше я спрошайт страхофой агент, йа? Там написано для цели домашний прошифание.
— Он не будет возражать. Давайте посмотрим ваш сад. Как у вас уродились яблоки и сахарные груши!
— Я не любиль такой деревья, што ничего не приносиль, — с хитрецой сказал старик, намекая на бесплодные глянцевые кусты профессора и пропадающую впустую хорошую землю за беленой стеной.
— А как же ваши липы?
— О, их цфеты ошень карашо от голофной боль!
— Не похоже, чтобы вы от нее страдали, Фред.
— Не я, моя фрау фсегда страдаль.
— Скучно без нее, Аппельхофф?
— Я скучаль по ней, профессор, но мне не есть одиноко. — Старик потер щетинистый подбородок. — Моя Минна почти как шеловек, и потом у меня столько фсяких фещь, про што думать.
— Вот как? Надеюсь, это приятные вещи?
— Ну, фсякое. Когда я пыл молодой, на родине, мне етва уталось шениться, и не пыло время думать. Когда я приехаль сюда, нушно пыло так ушасно рапотать на