котором родился и вырос отец, я испытывала смятение. Старый особняк еще до войны перешел в чужие руки и почти целиком погиб во время наводнения, а то немногое, что выстояло — вода пощадила главные ворота и будку привратника, — сгорело во время воздушного налета. Мне не раз случалось обнаружить какую-нибудь фотографию с приема на открытом воздухе, брошенную в углу склада додзо[50]; в такие минуты я не столько завидовала своим состоятельным предкам или гордилась ими, сколько ужасалась тому, что сами мы не знаем, как проживем следующий день. Нынче даже та жизнь, какую мы вели в детские годы — пусть и выпавшие на пресловутые закатные времена, — казалась невероятной. Как бы близка ни была цель, нас всюду возили на машине, и мы с братьями вечно спорили из-за того, кто займет переднее сиденье рядом с шофером. Помню, что у нас в доме бывало много гостей. В расположенной на втором этаже гостиной раскладывались большие тяжелые подушки для сидения. Служанки, сняв белые фартуки, выносили покрытые черным лаком низенькие столики-подносы. На свет извлекались тяван и прочая столовая утварь, хранившаяся в павлониевом коробе, который в обычные дни не трогали. В нишу токонома помещался набор из трех подвесных свитков какэдзику[51], а в большую вазу, украшенную перегородчатой эмалью, ставились самые красивые сезонные цветы. Я тоже облачалась в фурисодэ и выходила поприветствовать гостей. Но на месте мне никак не сиделось, поэтому я сразу же убегала во внутреннюю часть дома, где вместе со страшим братом и Синдзиро объедалась разными лакомствами. И ничего особенно замечательного я тогда в происходящем не видела, воспринимая все как должное.
В тот вечер мать, вернувшаяся с похорон бабушки семейства Мацукава, наших дальних родственников, после ужина завела такой разговор.
— Знаете, говорят, Мацукава вырвали у покойной золотые зубы, чтобы похороны оплатить. Да ни за какие деньги на подобное идти нельзя! Как очерствел наш мир!
— А что тут такого? — откликнулся сидевший рядом Синдзиро.
Я бросила быстрый взгляд на отца.
— Ты еще спрашиваешь, что тут такого, несносный мальчишка! Это же зубы, это тело почившей! — возмутилась мать.
— Ну так что же? Все лучше, чем оставлять добро на поживу работникам крематория. А ты как думаешь, сестрица?
— Я тоже ничего ужасного в поступке Мацукава не нахожу. Винить их не за что. Материалистических убеждений нашего дорогого Синдзиро я не разделяю и потому понимаю желание позаботиться о душе покойной. Но не думаю, чтобы удаление зубов показалось душе оскорбительным. А вот то, что семье удалось выполнить все необходимые ритуалы, — это хорошо.
Отец молчал, лицо его приняло мрачное выражение.
— Кто же возьмется вырывать? — резко вскрикнула тетушка.
— Кто? Да хоть бы зубной врач! — заявила я.
И тут отец впервые за время нашего спора заговорил:
— Извольте прекратить эти гнусные речи. У отца вашего золотых зубов много. Как умру, наедитесь досыта.
Я засмеялась и сказала:
— А я даже в смерти всех разочарую. Ни одного золотого зуба! Значит, и цена мне не так высока. Хотя жить, кажется, приятнее без золота во рту.
На этом разговор сразу прекратился.
После ужина я зашла в комнату Синдзиро. Думала, брат занимается, заглянула к нему — а он лежит и сигаретный дым в потолок пускает.
— Принимайся за учебу! Чем ты занят? Тратишь время зря!
— Вовсе не зря, я размышляю.
— И что же занимает твои думы? Что видишь ты в кольцах лилового дыма? — шутливо поинтересовалась я.
— Оставь меня в покое! Надоела…
Синдзиро надулся и повернулся ко мне спиной.
Я присела рядом и какое-то время молча вытягивала ниточки из прорехи в ковре, а затем мягко спросила:
— Ты ведь сегодня не ходил на занятия, верно? Правда, это университет, так что большой беды в пропуске, наверное, нет…
Синдзиро молчал.
— Я видела тебя сегодня в центре города. Ты был не один, но и не с друзьями.
И тут же, оборвав саму себя на полуслове, заключила:
— Не хочу тебя ни о чем спрашивать и говорить тоже ничего не стану, но, раз такое дело… лучше все-таки оставить идею с оркестром. Уж на книги-то я тебе деньги как-нибудь раздобуду. У меня, наверное, нет права тебя корить, но я беспокоюсь о твоем будущем. А ты, должно быть, сердишься на меня за то, что я читаю тебе мораль…
— Сердиться не сержусь. А только жить буду своим умом. Что же до оркестра, то тут думай, не думай — все едино: накрылась затея.
— А та дама, которую я видела сегодня? Она, наверное, замужем? В каких вы отношениях?
— Не все ли равно, в каких, не все ли равно. Ступай уже к себе, сестрица. Оставь меня, пожалуйста, одного.
Я встала. А затем, вернувшись к себе, мысленно пожалела Синдзиро. Как же он живет? И правильно ли я сделала, что промолчала? Синдзиро — это Синдзиро. А я — это я. Никому иному, кроме себя самой, я указывать не могу, так же как не могу ограничивать чужую свободу. Перед сном я еще раз безо всякого умысла подошла к комнате Синдзиро и услышала доносившиеся оттуда всхлипы.
Еще через день
Мы играли в карты — я, Синдзиро, тетушка и Харухико. Из соседней комнаты слышалось привычно тяжелое и хриплое дыхание отца.
— Одна черва.
На руку пришло целых шесть карт червонной масти. Да к тому же четыре фигуры.
— Две трефы.
— Две червы.
— Три трефы.
— Три червы.
И остальные карты весьма хороши! Тем более что треф у меня нет, значит, в самом начале смогу взять козырем. Я уже наловчилась играть. Козыри — червы. Играли мы в паре с тетушкой: она выложила карты на стол — и там расклад тоже оказался сравнительно неплохой. Взяв сверху четыре взятки, я сыграла гейм.
— Bien joué[52], мадемуазель!
Тетушка радостно пожала мне руку. Она часто рассказывала о том, как давным-давно — двадцать лет назад — в Париже играла в бридж с французами. Об их азартности и вспыльчивости и о многом-многом другом. Как-то мы решили, что ради благополучия Синдзиро нам следует оставить карты, но день прошел — и все вернулось на круги своя. Мы так расшумелись, что отец в соседней комнате в конце концов потерял терпение:
— Немедля ложитесь спать, уже двенадцатый час!
Пришлось нам потихоньку перейти по галерее в чайный павильон, к тетушке. Там игра в бридж продолжалась до часу ночи.
— Приятных вам снов, увидимся завтра.
Мы с братом почти бегом вернулись по открытой ночным ветрам галерее к себе. Мать сидела в