мне под ноготь. Было очень больно, но я не обращала внимания. Палец начал распухать. Стал желтым от гноя.
Отец отвез меня в Анцио к доктору, который потом помер, а звался он Вераче. Доктор разрезал мне палец, сказав:
— Еще день-другой — и пришлось бы отнять руку.
Я ходила с перевязанной рукой. Температура подскочила. Мать кормила меня, сажала на горшок. Но палец все не проходил. Отец снова повел меня к доктору Вераче. Тот сказал, что надо резать. И вскрыл нарыв еще раз. Потом зашил рану, но зашил второпях и слишком сильно затянул нитку. Словом, с тех пор палец полностью уже не разгибался. Он остался скрюченным, из-за того что врач впопыхах пришил мне нерв.
В школу я не ходила — о чем, впрочем, не горевала, — потому как с таким согнутым пальцем писать не могла. А была я тогда во втором классе начальной школы. Почти все время я проводила с Орландо. Он говорил:
— Пошли!
И мы отправлялись с ним обирать птичьи гнезда. Мы карабкались на деревья — он впереди, я за ним. Не понимаю, как это мы не падали. Шастали мы с ним на прибрежные скалы таскать из расщелин полипов. В воде я чувствовала себя как рыба. Мы ныряли, плавали наперегонки. Орландо ростом не вышел, был он ниже меня, светловолосый, большеголовый, бледненький. Казался хрупким, хотя на самом деле был крепок и ловок.
И все-таки пришлось мне вернуться в школу, поскольку отец настаивал. Я пошла во второй класс и проучилась еще один год. У нас была все та же училка, и она по-прежнему все время вязала. Она вызывала кого-нибудь из девочек к доске и говорила:
— Пиши: ИТАЛИЯ — ПРЕКРАСНАЯ СТРАНА, пиши большими буквами!
И та писала. Потом застывала с мелом в руке и ждала. Училка отрывалась наконец от своего вязания, взглядывала на доску и произносила:
— Как ты написала слово «Италия»? Палочки у «и» пляшут, а ну-ка напиши снова!
И девчонка стирала написанное и снова выводила эту чепуху. А мы в это время играли в пуговки под партами. Когда девочка кончала писать, училка ехидно вопрошала:
— Думаешь, я не вижу, что ты подвела брови? Ишь, чумазая цыганка! Марш на место, бесстыдница!
Затем вызывала к доске следующую ученицу, и все повторялось сначала:
— Пиши: ИТАЛИЯ — МОЯ РОДИНА! — Так проходило утро.
После года такой музыки я бросила ходить в школу. Мать мою устраивало то, что я сижу дома и занимаюсь хозяйством. Я убирала, гладила, присматривала за младшими. У нас в семье каждый год появлялось новое пополнение.
Мать командовала:
— Тереза, простирни эти тряпки, ты уже достаточно взрослая.
Я стирала все тряпки. Я всегда стирала тряпки. Порой я стирала такое количество, что теперь даже не представляю, как это я могла простирать такую гору?
Я стирала по восемь-десять простынь у фонтана. Потом, когда кончала стирать и была вся в поту и мыле, раздевалась, залезала в воду, отмывалась и выскакивала свежая, как рыба. Я всегда так делала. Воду я очень любила. А дома все та же суетня. Я гладила брюки старшему своему брату, Элиджо. И если он обнаруживал рубашку свою не глаженной или брюки не в порядке, он давал мне хорошую взбучку. И это повторялось всякий раз. Платьице у меня было короткое, и он лупил меня по голым ляжкам. Элиджо был законченный эгоист, замкнутый, вечно чем-то недовольный. Хотя, если приходили к нему гости, он просто из кожи лез, чтобы принять гостя как можно лучше. В сущности, сердце у него было доброе. Но невежа он был ужасный.
Как только он видел на мне короткое платье, он накидывался на меня, как коршун, бил кулаками, ремнем; он просто не переносил вида моих голых ног. Они действовали ему на нервы. А когда заставал за игрой в пуговки, то опять же накидывался и давал взбучку. «Марш домой!» — кричал он. Темный человек, всегда с лошадьми, в поле, на охоте, словом, форменный мужлан. А так, с виду, был он парень представительный, высокий, плотный, темноволосый.
Рыжеватенький, как я, был Орландо, второй по старшинству после Элиджо. Годами мы дружили — водой не разольешь, куда он, туда и я, всегда вместе. Потом он завел себе друзей постарше, моряков, и я уже больше не годилась ему в подруги. Он проводил время с новыми друзьями, шлялся с ними по девкам, по кабакам. Дома он не мог побыть и минутки.
Однажды мать зашла в сарай, где у нас хранились всякие хозяйственные предметы, и застала там моего брата, его приятелей и какую-то бабу. Они прихватили ее на улице и затащили в сарай. Мать схватила ее за волосы и надавала пощечин. Помню еще, что тогда сгорело все наше сено из-за непогашенных окурков, которые там набросали моряки.
В довершение всех бед Орландо был еще и домашним вором. Он воровал одежду, белье, еду и все это тащил своей бабе, которую прятал у друзей. Там они проводили время в свое удовольствие. Однажды я видела эту бабенку, видела мельком, так как они держали ее взаперти. Но как-то вечером она выползла из своего убежища по нужде, и я ее увидела. Была она тощая-претощая, без кровинки в лице, стриженная, как монашенка.
Эти два братца, Элиджо и Орландо, были самыми зловредными. Вечно они меня колотили. Колотили нещадно. Один даст пинок, другой — пощечину; можно было подумать, что они соревнуются, кто сильнее побьет.
После Орландо шел Нелло. Потом Лучано, который вскоре помер. Потом родители повторили еще одного Лучано. За ним Либеро. Он бросился под поезд. Потом еще один Лучано, третий Лучано. Потом Маттео и Балилла. Потом Оресте, который нынче живет в Америке, и потом Ириде. Ириде после войны повенчалась с одним американским офицером. И это привело Орландо в такую ярость, что он хотел их взорвать.
Еще четверо моих братьев умерли совсем крошками: один — когда ему исполнился месяц, другой — двухмесячным, а двое остальных — и вовсе едва родившись. Были еще дети, но я их не помню, так как сама была маленькой.
Помню только, что когда умер последний, то приехали с дезинфекцией, так как умер он от крупа. Приехавший санитар взял Оресте на руки и сказал:
— Какой хорошенький, вот он непременно станет богатым.
Так и случилось. Оресте пошел в мать: блондин, скуластый, глаза карие, кожа чистая, белая. Либеро тоже был хорош: зубы белые, глаза — что твой миндаль, волосы блестящие. Он был самым красивым из