она глядела в окно на желтые кружева акаций.
– Он что, так до сих пор к ней и ходит?
– Думаю, да. Он будет это делать, пока отец жив. Потому что, если он перестанет, она просто заложит его отцу.
– Как это отвратительно, – сказала она. – А ваша мама? Вы говорили, что она осталась здесь?
– Она умерла, – сказал я. – Когда это все случилось и я уехал в Москву, она что-то стала много выпивать, да и санатории все позакрывались, и у нее уже не было работы – в общем, ее нашли на дне ущелья спустя пять лет, как я уехал. То ли она выпила лишнего и поскользнулась на мостике, то ли сама бросилась вниз – этого никто никогда не узнает.
– Простите, – сказала Таня.
Мы переглянулись в зеркале, и я понял, что теперь она просто гладит мою голову рукой, как бы жалея, и у меня по спине пробежали мурашки. Радио пело: «любила – забыла». Я сказал:
– Да выключите вы эту попсу! Ваш отец, завотделом культуры, просто выпорол бы вас за такое…
Она улыбнулась, и грудь ее опять разорвала ленточку, и она сказала:
– Да я ведь не вслушиваюсь. Ну просто… Грустно ведь вот так сидеть тут целый день одной, а так хотя бы что-то…
– Ну все, поговорили, – сказал я, вставая. – Надо идти. У вас есть второй ключ от парикмахерской?
– Должен быть где-то в ящике еще с тех пор, когда здесь работали двое.
– Тогда дайте его мне и спрячьте вот это, но не в сейф, а так, чтобы я мог его забрать отсюда в любое время.
Я достал из кармана и протянул ей пистолет.
– Дело в том, что меня с ним просто заберут при входе в суд, там у них подкова. Вы тоже должны быть в суде ровно в пять с экземпляром вашего договора. Я буду там представлять Брюхова, а вы перед судьей делайте вид, что мы незнакомы. Показывайте ей ваш договор, снимите с него, если успеете, где-нибудь копию и требуйте, чтобы судья огласила документы по санаторию имени Крупской. Они должны быть в деле, там третья доля, и там должна быть фамилия Брюхова как приобретателя. Вы все поняли?
– Я ничего не поняла, – сказала она испуганно, стараясь запихнуть пистолет подальше в ящик.
– Договор дарения, санаторий Крупской, алименты, – повторил я. – Уже четыре, а мне надо еще купить билет. Некогда повторять. Неважно. Я должен был требовать двумя долями, чтобы у вас забрали вашу в связи с тем, что вас невозможно найти, но, если вы придете, это все рухнет и так.
Ставший ненужным плащ я тоже оставил в парикмахерской на вешалке и вышел в город в пиджаке, испытывая забытое чувство легкости от этого и оттого, что я больше не был корпоративным юристом. Я чувствовал себя твердо шагающим по земле, но порвавшим цепь земного притяжения, я как будто уже взлетел, я летел, как оторвавшиеся от ветки листья, я сделал что-то, что было в том, оставленном мною теперь мире немыслимым: я не переметнулся на сторону более сильного, что было бы там в порядке вещей, я пошел на предательство не ради спасения собственной шкуры и не ради того, чтобы получить больше, мой выигрыш был не в этом.
К вечеру вдруг оказалось, что город все-таки негусто, но населен: в кафе появились девушки, выпорхнувшие откуда-то из офисов, шли дети из школы, и детей казалось, как всегда, больше, чем на самом деле, потому что они обгоняли друг друга и что-то кричали друг другу. То есть здесь еще кто-то жил, война не уничтожила все население, а теперь она была далеко, и, значит, жизнь тут была восстановима. Вот придет спасительный Рюха, он будет называться какими-нибудь ЗАО или ООО, за которыми его трудно будет вычислить, но это будет он, он принесет инвестиции, и эти мертвые бетонные коробки, сбрызнутые живой водой денег, оживут, они оглянутся вокруг глазами вновь обретенных окон, а на окнах вскоре появятся еще и занавески, означающие возвращение стыдливости, жизни в нормальном, мирном понимании этого слова. «Санация» – мы всегда оправдывали себя этим медицинским, никелированным на вкус термином, и это, конечно, нужно экономически, как гнойная хирургия, только теперь уже без меня.
Билетные кассы находились там же, где всегда, на площади, на первом этаже большого и самого аляповатого здесь здания управления курортом; выше, как я понял по множеству вывесок, все было уже сдано в аренду, но кассы почему-то остались. В гулком от пустоты зале, который раньше был с утра до ночи душно забит замысловато загибающимися очередями, была, наверное, дюжина окошек одних только авиакасс, и в каждом почти из них сидело по кассирше: все они молча смотрели на меня и ждали, кого же из них я выберу. Наташу или Люсю. Я пошел в середину и купил билет на завтра, на первый утренний рейс в восемь тридцать.
Потом, все приближаясь и приближаясь к суду, я зашел в салон связи и купил себе новый телефон с местной карточкой. Я оставил коробку тут же и позвонил на свой собственный московский номер Антону, чтобы узнать, как он там. Я долго слушал гудки, но никто не взял трубку. Наверное, он решил не отвечать, что и правильно, потому что по этому номеру может позвонить его папа, и тогда будет сложно объясниться с ним.
Я увидел его у дверей суда, где была еще припаркована черная машина – прямо под запрещающим знаком. С милицией у него, значит, тут уже все в порядке, интересно, как с судебными приставами. Я подошел, прижимая подмышкой портфель с документами, встал рядом и достал сигарету. К тому, что он может здесь появиться сам, я, по правде говоря, не был готов.
– Она только что прошла внутрь, – сказал он делано спокойным тоном. – Ты знаешь, это было так неожиданно, что мои не успели ее задержать.
Ага, подумал я, значит, с приставами отношения сложнее.
– Это ты ее предупредил. Зачем ты это сделал, Бэн?
– Послушай, – сказал я, закуривая, как можно спокойней. – Она все равно стала бы обжаловать это решение, принесла бы справку в областной суд, что была все время в городе и никуда не уезжала. Ничего бы у вас не вышло с этим юристом-алкоголиком, только пришлось бы платить.
– Зачем ты это сделал, Бэн? Когда это вы с ней снюхались? Неужели в парикмахерской? Вот какая прыткая блядь!
Глаза его были пусты от бешенства, а выбритая голова сияла в косых лучах солнца.
– Она вовсе не блядь, – сказал я, – и это подлое