» » » » Александр Товбин - Германтов и унижение Палладио

Александр Товбин - Германтов и унижение Палладио

На нашем литературном портале можно бесплатно читать книгу Александр Товбин - Германтов и унижение Палладио, Александр Товбин . Жанр: Русская современная проза. Онлайн библиотека дает возможность прочитать весь текст и даже без регистрации и СМС подтверждения на нашем литературном портале litmir.org.
Александр Товбин - Германтов и унижение Палладио
Название: Германтов и унижение Палладио
ISBN: -
Год: -
Дата добавления: 19 июль 2019
Количество просмотров: 414
Читать онлайн

Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту readbookfedya@gmail.com для удаления материала

Германтов и унижение Палладио читать книгу онлайн

Германтов и унижение Палладио - читать бесплатно онлайн , автор Александр Товбин
Когда ему делалось не по себе, когда беспричинно накатывало отчаяние, он доставал большой конверт со старыми фотографиями, но одну, самую старую, вероятно, первую из запечатлевших его – с неровными краями, с тускло-сереньким, будто бы размазанным пальцем грифельным изображением, – рассматривал с особой пристальностью и, бывало, испытывал необъяснимое облегчение: из тумана проступали пухлый сугроб, накрытый еловой лапой, и он, четырёхлетний, в коротком пальтеце с кушаком, в башлыке, с деревянной лопаткой в руке… Кому взбрело на ум заснять его в военную зиму, в эвакуации?Пасьянс из многих фото, которые фиксировали изменения облика его с детства до старости, а в мозаичном единстве собирались в почти дописанную картину, он в относительно хронологическом порядке всё чаще на сон грядущий машинально раскладывал на протёртом зелёном сукне письменного стола – безуспешно отыскивал сквозной сюжет жизни; в сомнениях он переводил взгляд с одной фотографии на другую, чтобы перетряхивать калейдоскоп памяти и – возвращаться к началу поисков. Однако бежало все быстрей время, чувства облегчения он уже не испытывал, даже воспоминания о нём, желанном умилительном чувстве, предательски улетучивались, едва взгляд касался матового серенького прямоугольничка, при любых вариациях пасьянса лежавшего с краю, в отправной точке отыскиваемого сюжета, – его словно гипнотизировала страхом нечёткая маленькая фигурка, как если бы в ней, такой далёкой, угнездился вирус фатальной ошибки, которую суждено ему совершить. Да, именно эта смутная фотография, именно она почему-то стала им восприниматься после семидесятилетия своего, как свёрнутая в давнем фотомиге тревожно-информативная шифровка судьбы; сейчас же, перед отлётом в Венецию за последним, как подозревал, озарением он и вовсе предпринимал сумасбродные попытки, болезненно пропуская через себя токи прошлого, вычитывать в допотопном – плывучем и выцветшем – изображении тайный смысл того, что его ожидало в остатке дней.
Перейти на страницу:

Конечно, дневное чтение не походило на магический ритуал и, пожалуй, не обладало тайной силой внушения, зато…

Днём, по воскресеньям, ему предлагался совсем другой способ восприятия и усвоения Пруста, звуки французской, преимущественно всё ещё непонятной, лишь постепенно прояснявшейся речи прихотливо смешивались со случайными мыслями и зрительными впечатлениями… К тому же дневное чтение, в отличие от ночного, прерывалось паузами, Соня курила… Совсем другое при дневном свете лицо – ничего бергмановского; ничего таинственного, демонического не было уже в смягчённых полутенью чертах. Соня сидела спиной к окну, превратившись в чуть размытый по контуру силуэт; молча и сосредоточенно глядя в какую-то точку, глотала и выдыхала дым.

А его окутывала странная смесь отчуждения и тепла.

Глубокая тарелка с матовыми краснощёкими яблоками, столовый нож, гранёный стакан… минималистский натюрморт. И томик Лермонтова на тумбочке… Да, если не читала вслух Пруста, то перед сном заглядывала, бывало, в Лермонтова.

Окно открыто, за окном – двор-колодец, серенький, с плоскими оштукатуренными стенами, маленькими окошками и длинными хозяйственными балконами. На одном из них выбивала пёстрый половик, повесив его на железную решётку, мама Сабины. Глухие удары плетёной соломенной лопаточки, похожей на теннисную ракетку: хлоп, хлоп… Пасмурный день, а вот и дождика дождались; да, солнце не высвечивало, как обычно, конёк крыши и две печные трубы, окунавшиеся в синеву неба, отрезанного рамой окна; правда, для того, чтобы увидеть краешек неба с солнцем, надо было наклонить голову и вывернуть слегка шею; мягкие тени то растекались по потолку, то, едва ветерок трогал занавесь, сгущались и вздрагивали… В последние дни солнце выглядывало всё реже, нудно моросил дождь – листья каштанов на бульваре до наступления календарной осени окаймлялись охрой, на центральной аллее бульвара, уже не обещавшего никаких умственных упоений, тоскливо покачивались редкие зонтики. А Кокошка написал солнечную сухую осень ещё незыблемой Австро-Венгрии, вот они – в получасе езды от Вены – рыжие кроны двух могучих дубов, за ними – в дымке – черепичные крыши; и бледное небо, и, не добравшись до рамки, усох лазурный след кисти – незакрашенной оставалась желтоватая зернистая бумага; с минуту размышлял – понравилась бы, не понравилась та акварель Бусыгину? Теперь же подумал: как удалось Соне, арестованной по приезде – капкан захлопнулся, говорила она, – сохранить изящную акварель в тонкой лакированной рамке… И как сохранился томик Пруста, одно из первых изданий?

Почему-то тогда, во Львове, не задавал ей простых вопросов.

Вся комната была серенькой, пасмурной, как день за окном, блестели только на стекле дождевые капли; и предметы – серенькие, словно бесцветные… Кроме яблок…

Нет, выделялись яркостью ещё и две небольшие вещицы: глазурованная, синевато-бирюзовая, с разводами и затёками краски пепельница и деревянная цилиндрическая, аляповато расписанная каким-то народным художником-промысловиком, но давно облупившаяся шкатулка… Как объяснить? Юра очень любил покопаться в той шкатулке, которую Соня, смеясь, называла «с миру по нитке».

Точно называла… Портновская требуха, какая-то миниатюрная оснастка для вязания-шитья-вышивания, а он испытал слепой восторг от спутавшихся разноцветных ниток, от блеска застёжек, крючочков и кнопочек, приделанных к квадратикам из холстины, крохотных, как радужно сверкающие капельки, перламутровых пуговичек. На одной из деревянных катушек слой зелёных, тускло блестевших ниток навылет был проколот иголкой. А также в шкатулке были две медные английские булавки, свёрнутый в кружок клеёнчатый, с нанесёнными сантиметровыми делениями метр, лоскутки шероховатой бортовки и скользкой, отливавшей металлом подкладочной саржи, простёганные плечики, крохотные, будто б для куколок, и жёсткий-жёсткий, хотя и куда более тонкий и гибкий, чем китовый ус, бортовой волос, и вновь – нитки: шёлковые, намотанные на картонные трубочки, и полненький-пухленький, почти шарообразный, коричневый моточек, хитро смотанный крест-накрест – для штопки чулок, носков? И – нити, собранные в удлинённые, перехваченные глянцевыми бумажными ободками с мелко-мелко напечатанными на них латинскими буковками названиями фирмы, петли: отощавшие мягкие пряди мулине нежнейших оттенков спектра. Кройка и шитьё – да, но никак не мог он представить Соню за рукоделием. И ещё на дне шкатулки могли отыскаться никак не связанные с шитьём и вышиванием тусклая старинная монетка с невнятным профилем какой-то королевы или принцессы, красная, затёртая до туманных белёсо-розовых пятен сотенная купюра с овальным Лениным… Почему так любил заглядывать в Сонину шкатулку и перебирать все эти простенькие, но необъяснимо волнующие сокровища? Может быть, потому, что так же необъяснимо волновало его ярко-пахучее содержимое этюдника, когда этюдник – со словами: «Перед нами Святилище» – открывал Махов?

А сейчас, ворочаясь, думал: вот вам, пожалуйста, образ мнимой бессюжетности жизни – все разноцветные нити, в том числе путеводные, пусть и Ариадной протянутые, обрываются, спутываются, случайно вывязывают в путанице своей узоры; шкатулка с требухой своей – догадался – ещё и образное пособие для романиста?

Между тем Соня уже читала: «Глаза герцогини синели, словно барвинок, который я не мог сорвать, но который она всё же дарила именно мне; и солнце, подвергавшееся угрозе со стороны облака, но ещё ярко освещавшее площадь и ризницу, окрашивало в тона герани разостланный на полу по случаю торжества красный ковёр, по которому с улыбкой шествовала герцогиня, и покрывало шерстяную его поверхность пушком розового бархата, сообщая пышному и радостному церемониалу оттенок своеобразной нежности и величавой мягкости, так характерный для… некоторых картин Карпаччо и делающий нам понятным, почему Бодлер мог приложить к звуку труб эпитет „сладостный“».

– Ты спрашивал, что такое красота? – положила книгу на стол.

О, дневное чтение ещё и тем отличалось от ночного, что Соня изредка прерывала чтение ради минутного комментария.

– Наивный вопрос, но от него не отмахнуться… Вся книга – развёрнутая попытка найти ответ, хотя ответа одного на всех нет… Крупицы прекрасного, рассыпанные по этим страницам, преобразуются в крупицы наших эмоций, наших счастий и несчастий, былых и будущих. При чтении каждым из нас непроизвольно собирается нечто расширительное, всеобщее, но – неопределённое… Ты будешь, конечно, прав, если сразу же спросишь – как собирается, благодаря чему собирается…

Ну да, об этом и сам он попозже не раз задумывался, ну да: жизнь тотальна, а её отражения в искусстве всегда дискретны; иллюзорная целостность выкладывается из будто бы конкретных осколков; мы откликаемся на вызовы тотальности лишь какими-то частичками наших душ.

– Отдельные нити обрываются, спутываются…

– О чём ты? – Соня надкусила яблоко. – Хорошее. Это редкий сорт, красный ранет.

Тоже занялся яблоком, мучнисто-сладковатым; с минуту жевали молча.

– Получается, что Анюта лишь не поспевала за изменениями в обличьях красоты. Земля задрожала, художники возбудились, увидели вокруг себя всё не так, как им виделось прежде… Допустим. Но она, разбираясь в живописи, как свинья в апельсинах, была права, когда сомневалась в познающем языке философии и уверяла, что ответов на главные жизненные вопросы нет в принципе. Она, помню, Паскаля цитировала, который и вовсе избегал ясности… Ответов нет?

– Нет! Но нам – неймётся.

– Всё та же агностическая эпистемология?

– Запомнил?!

– И ещё запомнил, что Аретино не боялся противоречий. Не потому ли он так преуспел в своих поэтических наблюдениях? Может быть, познавательная загвоздка в том, что мы-то как раз боимся исходных противоречий и попросту не желаем их замечать, а заметив – досадуем; мы желаем обманываться – упрямо вгоняем противоречивые явления в логически непротиворечивые понятия.

– Умно!

– Но как бы то ни было, – сама непонятность мира, предположил я недавно, делает мир живым и нас – оживляет, активизирует.

– Умно!

– Ответов нет, а…

Рассмеялась:

– Давно было, сейчас не вспомнить, кто же и по какому поводу это изрёк: стремление добиться ответа – то же, что требовать от куриного бульона, чтобы он закудахтал.

– Вчера задел твой рассказ, до чего же неожиданный! Трудно даже поверить, что не дьявольской фантазии обязана та жестокая вспышка чёрных непостижимостей! Скажи, тот правовед из Инсбрука, спасший из-под колёс… – о, он и сам чувствовал, что быстро взрослел, непростые вопросы всё чаще приходили ему на ум. – Он, правовед, воплощение естественной доброты, действуя по… нравственной инерции, – как не спасти ребёнка? – действовал, выходит, по наущению мирового зла?

Перейти на страницу:
Комментариев (0)