— Понял меня?
— Воображаешь, что знаешь все на свете, — сказал Джоэл, подводя конец биты к носу Манни. Манни вспыхнул и напрягся, Джоэл ухмыльнулся. — А не знаешь ни хрена.
— Я тебе дам, ни хрена, — возмутился Манни, и, не успел он это произнести, как бита пришла в движение и голова Манни качнулась вбок. И вот уже оба на полу, дерутся так, что хуже не бывает, — псина на псину, так Папс это называл, с соплями, с зубами, с кровью.
Я заорал им, что хватит, одно это слово повторял: хватит, хватит, хватит, больше ничего не делал. И подумал о Ма, как она шепчет то же самое: хватит, хватит, хватит — нашему отцу. Манни втянул все сопли в горло и выхаркнул комок Джоэлу в лицо, жижа потекла, как яичный желток.
— Животные, — сказал Старик, — животные.
Тут Манни и Джоэл решили, что хватит. Тяжело дыша, поднялись и начали поправлять одежду. Старик, стоя в двери дома, стал гнать нас со своей веранды — туда, в эту темноту. Вокруг все звенело от насекомых. Луны не было. Летние ночи — самые дикие, самые беспокойные.
Вопросы никуда не исчезли, их были миллионы: про Бога, про саранчу, про Озаркс, про старость и умирание. Старик держал в руке наши тарелки, и на них-то мы и смотрели, на эти пустые тарелки, потому что в глаза ему смотреть не могли. Мы в таком молчании и так пристально на них глазели, что он отвернулся от нас и поставил их где-то в доме.
— Ну всё, — сказал он, — проваливайте.
Миллионы вопросов. Например, как это животные не боятся темноты? Особенно те, что поменьше, кролики там или маленькие птички, они и днем-то пугливы — как они ночью? Что она значит для них, ночь? Как они ее понимают? Как они могут там одни спать? Или на деревьях, в кустах, в кроличьих норах всегда полно ушей, которые слушают, слушают, и глаз, которые никогда не смеют закрыться?
А другая саранча — что с ней по-другому, что не так, почему она приходит последней и что ей остается, какая еда?
Мы сидели за кухонным столом, голодные, шумные, требовательные. Запрокидывали головы, хватались за животы. Каждый вечер мы умирали от голода. Ма сосала кончик пальца: порезалась, открывая консервную банку с супом. Зазвонил телефон, Ма резко повернулась и вынула палец изо рта.
— Это ваш отец, — сказала она, но трубку не взяла. Вылила суп в кастрюлю и снова занялась пальцем.
Мы перестали ныть и начали поглядывать то друг на друга, то на звонящий телефон: новая игра. Поставили локти на стол, обхватили лица ладонями и, глядя на ее спину, зеркально отражая ее молчание, ждали, какое движение она теперь сделает; а она не смотрела на нас и ничего не объясняла, просто мешала и мешала в кастрюле. Телефон звонил, суп кипел, булькал; телефон продолжал звонить, когда Ма плеснула в одну тарелку, в другую, в третью и подтолкнула каждому под нос, телефон продолжал звонить, когда мы вдвинули в пар подбородки, носы и высунули языки, чтобы попробовать на вкус горячий воздух. Отца уже сколько недель мы не видали и не слыхали.
Ма разорвала пакет, высыпала на тарелку крекеры, со стуком поставила ее на середину стола и сказала:
— Ну? Ешьте давайте.
Она села с нами, ее стул был повернут боком. Расшнуровала свои рабочие ботинки, сняла носки и стала массировать ступни. Телефон звонил прямо над ней — чуть выше и сзади. Она знала, что у Папса на уме, знала секрет его настойчивости, но говорить нам не собиралась. Массаж ступней был дурным признаком, но еще хуже была ее усмешка, когда мы пожаловались, что не наелись.
— Больше ничего нет, — сказала она, скаля зубы в своей кривой усмешке и разглядывая накрашенные ногти на ногах. — Хорошенького понемножку.
Мы просидели за столом еще сорок пять минут — водили пальцами вокруг пустых тарелок, прижимали большие пальцы к тарелке из-под крекеров и слизывали крошки, введенные в транс монотонным ритмом телефонных звонков, парализованные их равномерностью, пристально слушая, надеясь, что они никогда не прекратятся. Он был где-то там, у какого-то там телефона, может быть, в будке, может быть, сидел на краю чьей-то кровати, пьяный или трезвый, и там было шумно и жарко, а может быть, холодно, и он был один, или с ним там были другие, но каждый звонок переносил его домой, переносил прямо сюда, к нам. Сам тон звонков менялся со временем — от отчаянного к обвиняющему, а потом они зазвучали печально, медленно, а потом превратились в удары сердца, а потом сделались вечностью — были всегда, будут всегда, — а потом это стал пронзительный колокол, вестник тревоги.
Ма встала со стула, одним быстрым движением подняла трубку и положила ее обратно — и сколько-то времени никаких звонков, может быть, целую минуту, достаточно, чтобы наши уши отдохнули и напряженные мышцы расслабились, достаточно, чтобы мы запомнили и сполна осознали то, о чем давно подозревали: тишина — это милость, это максимум счастья, какое нам отпущено. Но потом они зазвучали снова, эти звонки, и продолжались.
— А вдруг у него с сердцем плохо? — спросил Манни.
— С каким сердцем? — спросила Ма.
— Я возьму трубку, — сказал Манни, и, не колеблясь ни секунды, наша мать схватила его тарелку и шваркнула ее на линолеум.
А телефон все звонил.
Ма погнала нас с кухни, Манни пошел наверх и закрылся в нашей комнате, поэтому мы с Джоэлом спустились в подпол, стали там заострять палочки от мороженого, готовясь к войне. Шаги над нами были слышны громко, голоса еле-еле, а телефон не существовал совсем.
В конце концов Папс явился домой, и они загрохотали, топали у нас над головами, гонялись друг за другом, опрокидывали мебель. Их крики и проклятия доносились до нас не как слова, а как смягченные, приглушенные ритмы. Кто-то из них наконец сел в машину и уехал, потом ничего, тишина, если не считать негромкого шороха метлы.
Мы забрались в подполе в самую даль, куда только могли забраться, к стене из шлакоблоков. Обнаружили кучку старья: сумочку из лоскутов искусственной кожи, которая вся растрескалась, сломанную пишущую машинку и наш старый желтый телефон. Джоэл несколько раз крутанул диск.
— Динь-динь, — сказал он.
Я поднес большой палец к уху, мизинец — ко рту.
— Алло.
— Мами, почему ты не берешь трубку, когда я звоню?
— Потому что голос у тебя противный! — ответил я, и мы оба расхохотались.
Я схватил телефон и позвонил ему.
— Да, да, слушаю.
— Женщина, это твой муж с тобой говорит, так что давай веди себя как положено.
— Чего тебе от меня надо?
Я уставился на трубку в руке; я не мог сообразить, что сказать, поэтому Джоэл взял телефон и сам мне позвонил.
— Алло.
— Digame, Мами, — сказал он. — Поговори со мной.
— Мне хреново одной, работаю, смены длинные, черт бы их драл, мне хреново одной, понял?
— Я знаю, Мами, я знаю.
Мы оба положили трубки; мы не особенно смеялись уже и не особенно друг на друга смотрели, только улыбались. Через какое-то время Джоэл мне позвонил.
— Алло.
— Я нашел работу!
— Ты нашел работу?
— Да, малышка, все у нас теперь будет в лучшем виде, все будет просто отлично.
Оба положили трубки, но я сразу же ему перезвонил.
— Прости меня.
— Нет, малышка, нет, — сказал Джоэл. — Это ты меня прости.
Когда Джоэл позвонил еще раз, я сделал завлекательный голос.
— Привет, красавчик, — сказал я.
— Привет, красотулечка, — отозвался он, и мы оба, покраснев, положили трубки.
Я позвонил Джоэлу.
— Алло.
— Что мы будем делать?
— Что мы будем делать? В смысле?
— У нас вечно это будет продолжаться?
— Нет, малышка, у нас не вечно это будет продолжаться.
— Ну, так что мы будем делать?
— Что надо, то и будем делать, я думаю, — сказал Джоэл.
Мне стало не очень понятно, за кого он говорит.
— А что надо?
— Пока точно не знаю.
Он натянул шнур, как тетиву, и пустил воображаемую стрелу.
Теперь, когда Папс вернулся, он хотел быть с нами, чтобы все пятеро были вместе, всегда и везде. Он пригнал нас на кухню, дал большие ножи резать лук и кинзу, сам стал перебирать фасоль и варить рис, а Ма говорила с ним, трещала не умолкая, нюхала воздух и подмигивала нам.
После ужина Папс повел нас всех в ванную, никакой пены, только шесть дюймов серой воды и наши голые задницы, колени, локти и три маленьких членика. Намыленным куском махровой ткани он тер нас немилосердно. Когда мыл нам голову, он впивался ногтями в кожу и велел не дергаться, а то в глаза попадет шампунь. Мы, тарахтя, играли в моторные лодки: заставляли кусочки пенопласта лавировать между зубочистками и островами, которыми были крышки молочных бутылок. Старались не бояться, когда он нас хватал, старались не уворачиваться.
Ма стояла над умывальником, смотрелась в зеркало, выщипывала брови и завивала ресницы блестящими металлическими инструментиками.