не хотелось тянуть за собой дверь в подвал и закрывать её. Пусть и кажется невозможным, чтобы один из ригелей случайно вошёл хотя бы на долю дюйма в ответную планку на дверной коробке и тем самым запер его внутри, — но, с другой стороны, в последнее время невозможные вещи случались подозрительно часто.
Хотя снизу в кухню поднималось бы лишь бледное свечение и хотя Стюарт Улрик вряд ли проедет мимо в самый неподходящий момент и заметит слабый свет в доме, Дэвид не собирался включать в подвале электричество. Он будет полагаться на фонари.
Он ступил на лестничную площадку и замер.
Может быть, он найдёт тело Эмили, замотанное по-египетски, среди четырнадцати похищенных девушек — и тогда уже без всяких сомнений узнает, что она давно мертва. Но это не объяснит Мэддисон.
А может быть, останков Эмили здесь не окажется. В таком случае не прояснится вообще ничего.
В любом случае загадки останутся.
Но что ему оставалось, кроме как спуститься и увидеть всё своими глазами? Ничего. Этот лабиринт вывел его к повороту, где — впервые — не было других дорог.
Он пошёл вниз по лестнице, неся сложенную стремянку. Стальная решётчатая калитка внизу стояла открытой, как и прежде. Он вошёл в то, что Ронни Джессап называл «приёмной».
Он убрал пальцы с линзы, давая больше света, хотя и не настолько, чтобы согреть остывшую кровь.
73
Лабиринт тёмных эротических грёз Ронни Джессапа об абсолютной власти был и лабиринтом кошмаров Дэвида Торна. В этой улитке зловещей тишины узкие извилистые проходы с низкими потолками и стенами, испещрёнными ползучей плесенью, свидетельствовали о семени зла в человеческом сердце — дремлющем в одних и пышно разрастающемся в других. Там, где оно разрасталось, рождалась нарциссическая уверенность в собственном превосходстве и связанная с ней ненасытная жажда власти, из которой произрастает всякая прочая мерзость. Потребность контролировать других и пользоваться ими, запугивать и унижать, вынуждая покоряться — пока в конце концов они не начинали покоряться с самоотрицающей охотой. В извилистых норах разума Джессапа, которые здесь обрели вещественную форму, все боги человеческой истории были мертвы, замурованы в катакомбах и бессильны — и оставался новый бог, Ронни, у которого была одна заповедь: Делай, как я говорю; любовь которого была ненасытной похотью, благодать — ужасом, а обещание — вечной смертью.
Тут и там луч фонаря скользил по обрывку долларовой купюры, которую на первой экскурсии Дэвид разорвал на кусочки и раскладывал, помечая маршрут, — чтобы не тратить время, снова возвращаясь в уже осмотренные места.
В прошлый раз понимание того, что происходило здесь на протяжении двух десятилетий, наполнило его сильной мукой, которая переросла в физический ужас, нравственную панику. Он думал, что тот опыт привил ему иммунитет против страха, который это место способно внушать; но нет. Сжимающая боязнь — ожидание близкого насилия — заставляла его медлить на каждом повороте и развилке, пока он наконец не дошёл до комнаты мумификации.
Он открыл дверь, переступил порог и посветил фонарём. Здесь было чище, чем во всём остальном этом ненавистном аттракционе, почти безупречно. Ни плесени. Ни паутины. Девять белых катафалков, в три ряда вдоль всей задней стены, уложенных, как двухъярусные койки. Скруглённые углы комнаты. Купольный потолок высотой футов в десять.
Он поставил стремянку под белую керамическую плитку с неизменно таращащимся синим глазом. Фонарь положил на полку у ведра.
Сняв рюкзак, он достал из него два фонаря Bell and Howell Tac Lights, включил их, повернул, расширив пучок света как можно сильнее, и поставил вертикально. Свет плеснул на потолок и потёк по стенам. Часть его просачивалась бы через порог в коридор — но не до приёмной и уж точно не до первого этажа.
С фонарём, который оставил на полке у ведра, он подошёл к катафалкам и изучил, как они консольно вынесены от железнодорожных шпал. Даже теперь, когда он знал, что искать, он не видел никаких следов того, о чём говорил Джессап. Либо конструкция была дьявольски хитрой, а работа — безупречной, либо убийца ему солгал.
Проверить можно было лишь одним способом.
Он поднялся на четыре ступеньки короткой лесенки, потянулся вверх и нащупал края круглой керамической плитки. Диск диаметром в четыре дюйма не был установлен заподлицо с потолком: по всему периметру оставалась выемка, куда можно было просунуть пальцы, чтобы ухватиться как следует. Это была ручка, которую нужно было вращать.
Сначала провернуть её не удавалось, и он испугался: за семь лет, прошедших с ареста Джессапа, механизм мог проржаветь и заклинить. Но он напрягся сильнее — и ручка вдруг сдвинулась, сперва нехотя, а затем всё легче.
В потолке поднялся шум: шестерни крутились, кулачки поворачивались, тяги скользили — что-то в этом роде. Джессап не объяснял, как это устроено, а у Дэвида не хватало знаний, чтобы представить, каким образом вообще может работать такой механизм.
Чем дольше он крутил керамическую ручку, с синим глазом, не моргающим у него под ладонью, тем легче шло дело — и тем быстрее он мог вращать её. Шумы в потолке перемещались через комнату.
Скрежет заставил его обернуться к катафалкам. Три средних уходили назад вместе с секцией стены, от которой были консольно вынесены. Вся масса конструкции сдвинулась вглубь — в доныне тайное пространство.
Когда керамическая ручка дошла до упора и дальше уже не поворачивалась, Дэвид спустился с лесенки и подошёл к проёму, который открыли отъехавшие катафалки. Деревянная лестница, футов в пять шириной, вела в нижнюю камеру.
В памяти поднялся голос Джессапа: Её найдут в той тайной комнате. Твой покой близок, Дэйв.
Покоя не будет. Теперь он это понял, глядя, как ступени теряются во тьме. Могут быть ответы, какая-то степень разрешения — но покоя не будет. Смирение, окончательное принятие — но не покой. Может быть, путь вперёд; жизнь, которую можно будет жить, с меньшей мукой, даже с хорошими днями, — но всегда с этим подспудным ощущением вины и печалью не проходящей утраты.
Твой покой близок, Дэйв. Тебе больше не надо рвать себя на части.
Дрожащий, Дэвид стоял как прикованный и не мог сделать шаг. Чёткий белый луч фонаря плясал по площадке и верхней ступени, а на краю света тьма подрагивала. Это были не столько судороги страха, сколько судороги горя — сырого горя, которое, как ему казалось, осталось далеко позади, разбавленное течением