Возвращается Махмуд домой с портфелем, полным денег. На них можно автозаправку купить. А к ней в придачу — автомастерскую. И баб пригнать целый вагон — хоть с Кавказа, хоть из Крыма… Только зачем ему теперь эта канитель? Он уже видит себя в качестве хозяина автозаправки. Вот девочки-кассирши взгляд его, хозяйский, ловят, вот мальчики с подбритыми височками прогибаются; тут толпы просителей, а там — толпы так называемых друзей. Но только откуда-то, мерещится ему, доносится словечко: «Камикадзе!» — и тон вроде не совсем уважительный… У ворот его ждут «качки» Санька. Что им еще надо? Они подходят. Вежливо извиняются. Говорят, раздумали покупать его штучки. Оказывается, гранаты такой системы им совершенно не нужны. Так что извиняйте, дядько. Властно берут у Махмуда из рук портфель с деньгами и кладут ему в карманы темно-вишневого пиджака по гранате. Вежливо откланиваются. Уходят, поигрывая плечами и желваками. Видно, им очень хочется сделать что-то еще, ах, как им хочется, да не велено… Дергать кольца у гранат бесполезно — и так ясно, с одного погляда, что это болванки.
* * *
Наутро Махмуду приносят уведомление, в котором ему предлагается покинуть пределы РФ в двадцать четыре часа, так как он не является гражданином России и проживает без регистрации в соответствующих органах. Пока он тупо читает официальную бумагу, в голове опять начинают звучать давешние стихи: Тоскуя в ожидании тебя, любимая, я выхожу за ворота, одинокий, и взгляд мой печально поднимается к небу… Странные стихи. Откуда они появляются в памяти? И кто такой — этот Самадзаки Тосон?
ВЫКИДЫШ
Боже, как похожи Вы на первую мою любовь!
Тот же овал лица, тот же цыганистый взгляд антрацитовых глаз, наивно-лукавый и зовущий, те же пухлые губы. Даже волосы так же черны и так же пахнут — обволакивающе. Мне до сих пор жаль, что тогда ничего не получилось. Может, теперь?.. — приходит сумасшедшая мысль. Я стою рядом с Вами, на балконе, над нами небо, полное звезд, внизу — город, полный звуков ночи, а дальше вниз — наше рукотворное «море», полное отраженного огня, — мы стоим рядом, я касаюсь Ваших шелковистых волос, они нежны, как мои грезы, как полуночные мои мечтания, и мне не верится, что юность прошла, и ничего не сбылось, о чем мечталось, и мне уже тридцать шесть, а Вам — только девятнадцать…
Ну зачем, зачем Вы поверили мне? Ведь я и сам не верил в то, что говорил, когда звал Вас в гости. А Вы — поверили…
И вот Вы явились. Что это — наивность? инфантильность? Или — чистота? Мне понять трудно. Неужто Вас послал Господь — как последнюю надежду мне, как последнее испытание? Круг замкнулся — у Вас не только внешность, у Вас даже имя, как у первой моей любимой, — а мне почему-то нерадостно. У меня совсем другое настроение. Похожее на траур.
Да, у меня сегодня траур. Даже самому странно — до чего мне было страшно и одиноко сегодня, после разговора с матерью.
Мне не было так страшно и одиноко неделю назад после разговора с бывшей женой, когда она рассказала, как пять лет назад, наглотавшись каких-то лекарств, вызвала у себя выкидыш; как завернула кровавый сгусток в носовой платок и зарыла в углу соляного склада — дело случилось у нее на работе, — и воткнула палочку, чтобы заметить место, и как ходит теперь, давно мною брошенная, никому не нужная, туда плакать, как на могилку, особенно когда является ей во сне та, нерожденная ею, девочка, — является и смотрит на нее с укором, и тянет, тянет к ней ручонки. Мне не было, повторяю, тогда так одиноко и так больно, как сейчас…
А сегодня я навещал свою матушку, и мы сидели в низеньком нашем доме, она пряла свою шерсть, поскрипывала прялкой, а я говорил о призрачных своих успехах, в которых мать вряд ли разбирается, а слушала скорее всего из вежливости, и разговор как-то сам собой повернулся на колдовство, на мистику, — мать у меня по малости приколдовывает, детям страх «выливает», заговаривает младенцев, под горячую руку может и порчу наслать, — и она сказала, что «дар» ей передала бабка, когда умирала (а умирала бабка тяжко и долго, шесть дней не пила, не ела, лежала чурбаком, парализованная, меня эта смерть так поразила, что год после этого я не ел мяса); и добавила, что передавать «дар» следует или старшему в семье, или младшему, что значительно хуже; она младшая, потому и получила. И тут я встрял: мать, так может, теперь ты — мне?.. На что она спокойно ответила: так ты ж у меня не первый. Ка-ак? А до тебя было два аборта. Правда, она слыхала, что третьи дети самые способные, тот же Ленин, к примеру, был третьим. И вон даже у собак — породистыми считаются щенки только после третьего помета, — мать у меня хоть и малограмотная, но много чего «слыхала». Я был шокирован ее откровенностью и дальше уже слушал как бы сквозь пелену тумана:
— Отец не хотел детей… И когда узнал, что я опять беременна — а прожили мы уже полтора года, — стал ругаться: крольчиха прямо! А потом отвез мой сундук к бабке Тане. Я пожила неделю и уж собиралась в понедельник ложиться в больницу, но в воскресенье был какой-то праздник, отец гулял у своей сестры на вечеринке, шел пьяный мимо бабкиной хаты и зашел — потянуло его ко мне, соскучился. Ладно, говорит, так и быть — рожай. Нагулялся, пора за ум браться. Стало быть, сынок, судьба тебе…
Я давно взрослый, своих детей имею. Знаю, что жизнь человеческая — порой тоньше папиросной бумаги и что судьба каждого из нас решается задолго до рождения, но услышать такое от родной матери, — согласитесь… Ну зачем, зачем нужно было ей это говорить?! Что ж она не пожалела меня?
Мы стоим и молчим, и слушаем музыку засыпающего города, и созвездия над нами кишат, как инфузории в стеклянной колбе, и город засыпает прямо на наших глазах, там и здесь огни гаснут, и я шепчу, что когда-то в детстве пролетала по небу какая-то комета, и взрослые о ней много говорили, что будто бы неумолимо приближается к земле и что земной шар лопнет, если комета упадет на нас, а если земля войдет в хвост кометы, то пойдут огненные дожди, которые выжгут все живое, даже в пруду не спасешься, и говорили что-то еще в том же духе. Я слушал все это очень внимательно и со жгучим интересом.
И понял тогда, что катастрофа неизбежна и должна произойти этой ночью. Мне было только не совсем понятно, почему ж это родители так спокойны — ведь завтра нас уже не будет в живых. Я вышел из дома и попрощался с солнышком, оно было как-то особенно багрово в тот вечер, попрощался с петухом-забиякой Никанором, пошел в сарай и попрощался с рыжими щенками. Я целовал их в холодные носы, мял, толстых, и тискал, и мне было их очень и очень жаль: я-то ладно, на свете нажился, мне скоро шесть лет стукнет, а у них только глаза недавно открылись… Потом нашел и приласкал кота Тимофея — я простил его за голубят, которых он, гад мурластый, сожрал. Голубят все равно уже не вернешь, а кот и без того пострадал, — я отрубил ему саперной лопаткой хвост, — и этой ночью гореть ему огнем неугасимым, вместе со мной, со всеми нами.
Весь вечер не было аппетита, слонялся вялый, мать справлялась: уж не заболел ли? Нет, не заболел. Мне стыдно было говорить, отчего у меня такое настроение: еще подумают, что трушу, они-то вон крепятся, не кажут вида. Я боялся своим малодушием расстроить мать еще больше. Пусть думает, что я ничего не понимаю, пусть и дальше прикидывается передо мной веселой. Уснуть долго не мог, прислушивался, ждал… Несколько раз за ночь вскакивал: нет, все было тихо, значит, ничего еще не случилось. Видно, не долетела еще. И лишь под утро задремал окончательно и проснулся очень поздно — уже во всю гомонили куры под окном, светило незамутненное солнце, какой-то незнакомый каурый жеребенок игогокал у колодца, зовя матку, — я вскочил и закричал во всю мочь. Живе-ом! Мать спросила: ты чего? А как же комета? A-а, видать, мимо пролетела, отозвалась мать, уходя на стойло доить корову.
Я так радовался в тот день жизни, что остался совершенно равнодушен к смерти пятерых своих щенков, которых отец в это утро утопил в нашем мутном пруду.