И только появится, расползется по кухне этот дух сладчайший, лишь только будет дан этот древний, простой знак, — кастрюлю из духовки, крышку с нее долой, и горячий рис уже привспух маленько, рисинки надулись, увеличились, и будто шевелятся, словно растут на глазах, — а по кухне разливается, расползается, распространяется горячий аромат, и стекла сразу же запотевают, — и вот тогда-то две горсти промытого, влажного изюма нужно положить в кастрюлю огнянную, накалившуюся, паром исходящую. И четыре раза мешалкой перевернуть, перемешать мясо, истекающее жиром, янтарный жир, кипящий, булькающий, оранжевую мяконькую сладенькую морковочку с рисом набухающим и с изюмом промытым, чистеньким, — да, четыре раза все это перелопатить. После чего над паром обмыть кипятком мешалку и поставить кастрюлю опять в духовку.
Пока в духовке происходит таинство превращения, мы втроем перебираем расщепленный нашим математиком чеснок, очищаем его от шкурок, от пленок, промываем холодной водой, и высокоученые мои друзья говорят, что о чесноке есть надписи в пирамиде Хеопса, и в других пирамидах, в те времена чесноком кормили рабов, и что в Китае иероглиф, обозначающий чеснок, один из самых древних, наряду с рисом, что в Риме это была пища плебса и что его возделывали скифы и сарматы, а славяне пили вина и меды, положив в чашу зубец чеснока, верили, что помогает при опьянении и отравлении, — мы очищаем чеснок от шкурок, «Аургазинский», «Уфимский» или «Брянский», очищаем от пленок, кроме самой последней, самой тонкой-тончайшей, надо, чтобы чеснок все-таки был «одет», и когда из духовки опять пахнет, еще мощнее и неудержимее, сладковатым духом, значит, начали подпекаться виноградины, я опять извлекаю кастрюлю из духовки. Опять крышку с нее вон — рису еще больше стало, уже чуть ли не вровень с краями, а поначалу была едва ли половина. Чеснок в кастрюлю, и четыре раза взвернуть, взлопатить, чтоб чеснок скрылся среди золотистых (но лучше — красноватых) набухших зерен. И опять мешалку всего лишь обмыть над кастрюлей. Обмыть — горячей водой!
Пока томится наше кушанье, мы перебираем пригоршню урюка — можно с косточками, можно без. Без косточек урюк называется курага; «куру» с тюркского — «сухой». Урюк должен быть сладкий, липкий, но не грязный. Он должен быть светло-желтого цвета, это самый лучший, он не даст терпкого вкуса и темного оттенка. Мы перебираем урюк и обмениваемся незначительными фразами о вечных темах, о том, что всякая культура — есть протест против смерти и что размышлять о смерти, значит размышлять о свободе, и что лишь в размышлении о смерти рождается все великое, — и мне радостно от предвкушения, от предощущения близкого пира любомудрия.
Но тут запахнет тонко чесночным духом, сладковато-приторно, значит опять пора вынимать кастрюлю. И вот опять, в очередной раз, кастрюлю из духовки и крышку с нее — долой. Риса теперь уже очень много, под завяз, чуть ли не через край лезет, пахнет молодым хлебом, когда он молочно-восковой спелости. Чеснок потемнел и подзапекся. Урюк кладется в кастрюлю, и опять я четыре раза перемешиваю, и опять лишь обмываю над кастрюлей мешалку.
Все! Теперь немного подождать.
Друзья закуривают, неспешно обмениваются мнениями о чем-то несущественном, я перемываю использовавшуюся посуду, протираю стол — тоже не торопясь, без спешки. Холостяк — это ведь человек, который думает, прежде чем прыгнуть через пропасть — и потому не прыгает… Друзья обмениваются мыслями по поводу женитьбы, говоря, что это, дескать, попытка в мешке, наполненном ядовитыми змеями, поймать голыми руками ужа, — я тоже смеюсь с ними вместе и расстилаю на столе скатерть, кладу на нее большой цветастый поднос, расписанный яркими бутонами хризантем. Мы откупориваем пиво и бутылку с водкой, разливаем по стопкам и фужерам. Я вынимаю из духовки кастрюлю и вываливаю дымящийся, парящий плов на большое блюдо, на поднос, вываливаю аккуратной горкой, пирамидой, исходящей паром.
Помните: настоящий плов делают только мужчины. Настоящий плов вкушают только руками. Ложка нужна для рисовой каши.
Мы выпиваем по стопке и прямо руками набрасываемся на восточное, восхитительное кушанье.
Минут через десять нет уже ни горы плова, ни бутылки водки, ни баклажки с пивом. Воистину, верна солдатская мудрость, что есть нужно часто — но много! Даже не вытерев жирных пальцев, вспотевшие, мы откидываемся в глубоких креслах — у-ух, хорошо! — и философствовать в этот вечер нам уже не хочется. Чего копаться в жизни — она и так прекрасна! Зачем строить мост, где нет реки? Или она давно пересохла…
УКУС ГЮРЗЫ
Лет двадцать назад я написал нижеприведенный текст и назвал его «Укус гюрзы», но напечатать нигде не смог: в пяти-шести редакциях мурыжили по месяцу-другому, говоря потом что-то наукообразное о «художественности», «духовности», «нравственности» и прочей всякой ерундистике. Лишь один кто-то сказал по делу: конец, дескать, просчитывается… Но я-то уже и тогда знал, в чем главный недостаток: у меня не было ни «имени» тогда, ни опыта, ни связей, ни даже денег, чтоб поставить кому надо магарыч.
И пришлось переделывать этот текст и вставлять его отдельной главой в роман о Туркмении, который после то ли десяти, то ли двенадцати переделок все-таки вышел, но не принес ни славы, ни денег. Потом я перелопачивал его для издательства «Граница», под готовый договор, но началась инфляция, и к тому времени, когда роман был набран, нужно было переделывать договор под новые цены, погранцы предложили за него сумму в половину полковничьей месячной зарплаты, и я порвал договор. Набор рассыпали. Роман же валяется в двух-трех журналах, где его упорно обещают напечатать, но не печатают. Потому что он устарел уже тогда, когда еще только был написан. И устаревает с каждым днем все больше и больше.
Потому-то и не пишу я романов: уж очень быстротечна мимолетная жизнь наша изменчивая. Не угонишься.
Итак, роман лежит-пылится. Ждет, похоже, посмертного собрания сочинений. Но мне жаль кое-какие, особенно дорогие главы из него. Потому что откровенно описал там свою бестолковую, милую и не всегда праведную юность, и сейчас уже не помню, где правда, а где выдумка. И вот я выдергиваю одну главу и сейчас попробую продать ее, как свежий рассказ.
Глава начинается с утра, хмурого, ноябрьского, в которое я познакомился с новой поварихой, которая, окликнув меня из-за раздачи, попросила помочь принести из подсобки кастрюлю с компотом. Я вылез из-за стола и вразвалочку, под завистливые взгляды дружков, особенно Игоря Чайболсона, пошел с ней в подсобку. Мне едва-едва исполнилось семнадцать, три месяца назад только закончил школу, но за те сто дней, что провел в этих песках, уже считал себя эдаким каракумским волком, пустынным барсом. Я шел за ней следом, отметив ее выпуклый, раздвоенный зад и длинные, полноватые ноги, которые волновали меня всегда (впрочем, в том, старом варианте, об этом я не посмел написать, отделался общими, банальными фразами, типа: стройная, хрупкая, рыженькая, хотя на самом деле была она крашеная).
Потом там было о том, как понесли кастрюлю и девушка не удержала свою сторону, кастрюля опрокинулась, и компотом залило мне брюки. Она ойкнула, а я смутился. Она пообещала постирать. Я отмахнулся и поспешно, чтоб не видели ребята, ушел в общагу, переодел другие штаны и через минуту уже стоял на площадке перед столовой и ждал Абдулловича, с которым меня послали ехать на компрессорную станцию, отвозить краску. Покурил, пождал. Абдуллович не появлялся — ни сам, ни знаменитый его «Аполлон». Тут увидел, как через заднюю, неприметную дверь из столовой вышла давешняя рыженькая повариха с эмалированным ведром и стала отмыкать огромный ржавый замок, висевший на дубовой двери подвала; замок не отмыкался. Я знал, каким оригинальным способом он открывается, и потому подошел. Она мне улыбнулась (в прежнем варианте — диалог на полстраницы), пошутила: не страшно, ведь сейчас, мол, она и вовсе — с пустым ведром?.. Я отозвался: плевать! — поднял увесистый булыжник, два раза стукнул по замку, после чего ключ легко провернулся.