«Ты не вор случайно?» — «Нет, пока только учусь».
Через четверть часа я уже знал, что новенькую повариху зовут Ирой, что фамилия ее, несколько странная для цвета волос, — Акопян; что живет она в Марах, у «Зеленого базара», а сюда попала из треста столовых, вместо «колхоза»…
— Эй, жених, ты, что ль, поедешь со мной? — раздалось неожиданно. — Я его час целый жду, а он с девушками-ревушками развлекается.
Перед столовой, на площадке, стоял пыльный грузовик, из кабины которого высовывалась стриженная под ноль голова Абдулловича; разноцветные глаза его — один зеленый, другой карий, — были печальны и не гармонировали с остальным лицом, ужимками и вечной улыбкой похожим на обезьянье. Все звали его по отчеству потому, что от своего имени он приходил в бешенство. Когда-то отец назвал старшего брата Догнатием, а его — Перегнатием. (Кстати, на той стройке много было Фрунзиков, Энгельсов, Марксов, был даже один Микоян). Старший брат спокойно относился к своему имени, младший же всячески игнорировал, и, видимо, в пику отцу, был тихим американоманом, что тогда, прямо скажем, не приветствовалось. Потому, похоже, и называл свой обшарпанный, латанный-перелатанный ЗИЛ-157 — «Аполлоном». Не греческого бога, о котором скорее всего и не слыхал, — американскую космическую станцию имел в виду, когда давал дребезжащей до последней железяки технике столь звучное имя.
По шоссе, до колхоза «Москва», неслись как угорелые. Абдуллович рассказывал анекдоты (почему-то все они были или про ишаков, или про хохлов), шутил, подтрунивал надо мной, что, мол, если придется выбирать между женщиной и ишаком, как говаривал мудрый и почтенный Хабиб-ага, выбирай ишака, — у меня же не шла из головы давешняя рыженькая повариха, стояли перед глазами полноватые ее ножки в черных волосках и оттопыренная пухленькая попка, — Абдуллович прошелся и на ее счет: под чей-то рост, мол, бабец, под чью-то шишку, — и, балагуря так, почти не глядя на дорогу, крутил баранку.
«Аполлон», будто с цепи сорвавшись, рыскал с одной стороны шоссе на другую и с ходу обгонял иногда по три машины сразу. Я тогда инстинктивно сжимался и судорожно хватался за пассажирскую скобу.
— Что? Страшно? — гоготал шофер. — А еще мужик-пужик!
За «Москвой» был колхоз «Ленинград». Пока доехали до «Ленинграда» два раза останавливали гаишники. Абдуллович без всяких разговоров совал им по трешке, и мы беспрепятственно неслись дальше. Нужно заметить, советской власти тут вроде как и не было.
Шоссе проехали быстро, я даже и не запомнил — промчались. За «Ленинградом» начинались пески. Свернули на колею, тут и пошло-поехало…
«Аполлона» бросало на ухабах, колеса буксовали в сыпучем песке, бочки в кузове катались, то и дело ударяя в борта. Абдуллович заскучал, даже «фонтанировать» перестал, и лишь кое-где, на такырах, твердых и ровных, как взлетная полоса, отводил душу, кочегарил на всю железку, и сразу же преображался, и опять из него сыпались анекдоты и присказки, и тут его имя вполне ему даже подходило. К счастью, такыры попадались редко…
Высунувшись в окно, я ловил раскрытым ртом прохладный от сырости ветер и улыбался беспричинно… Что может быть лучше плохой погоды?! — вспоминалась слышанная где-то или прочитанная когда-то фраза, и я впервые понял истинный смысл этой фразы, что, действительно, как это хорошо, когда на дворе хмарь, из низкого, прохудившегося неба сыплется то сырая крупа, то полузамерзший дождь, на лужах крупные мурашки, а ты сидишь в сухой теплой комнате, в толстых шерстяных носках, и жарко горит печь, и пахнет хреном и сосновой живицей, а мать печет блины, и ты макаешь их в сметану. В самом деле, что может быть лучше?..
Ехали долго. Приехали на компрессорную станцию только после обеда, уставшие и голодные. Но отдохнуть — хотя бы просто перекусить — Абдуллович не дал: ноябрьский день, он и в Каракумах как заячий хвост. Легко запрыгнув в кузов, он помог мне выгрузить бочки с краской. Обедать не стали, наспех пожевали кусок брынзы с хлебом — и обратно… Когда уже почти выезжали из поселка компрессорной станции, состоявшего из десятка вагончиков и двух бараков, из-за своей микроскопичности даже не имевшего названия, Абдуллович вдруг резко затормозил, выскочил из кабины и побежал навстречу какому-то человеку. Они долго трясли друг другу руки и говорили, говорили… Я ерзал на разбитом, с торчащим поролоном засаленном сиденье: уже пропали краски, все сделалось серым, и вагончики, и бараки, и пески, и чахлые кусты саксаула, — все приобрело невыразительный, грязно-серый цвет, вот-вот ночь навалится, а мы все еще не выехали даже. Неожиданно Абдуллович спохватился, оглянулся, вздрогнул, будто током его ударило, быстро попрощался со своим собеседником и залез в кабину. Я поинтересовался: кто это? Кунак, был ответ. Как это — кунак? Друг? Родственник? Нет, друг это друг, а кунак — это кунак. Выше!
— Взял бы меня в кунаки, — пошутил я и осекся, встретив насмешливо-оскорбленный взгляд Абдулловича.
— Поехали… кунак-мунак!
Темнота наваливалась сразу, стоило Абдулловичу включить свет. Единственная фара «Аполлона», как глаз циклопа, выхватывала из черной монолитной горы желтый тоннель с едва заметной колеей на песке. Ехали почти на ощупь. Абдуллович молчал — не до анекдотов стало. Я, поиграв мысленно с образом рыженькой поварихи, с ее ножками, грудью и со всем остальным (в старом, юношеском варианте были глаза, локоны и что-то еще, — губы что ли?), потихоньку задремал под монотонный гул двигателя, и мне то казалось временами сквозь дрему, что «Аполлон» — это батискаф, и плывем мы, исследуя дно мирового океана, и чудились в темноте огромные плотоядные глаза морских чудищ и всяких гадов; то грезилось, что едем на каком-то планетоходе по обратной стороне Луны, и кругом вечный мрак, то… Очнулся от громкой ругани. Машина буксовала, Абдуллович поминал и аллаха, и шайтана, но «Аполлон» не выезжал. Вдруг что-то затрещало сзади, двигатель взревел, все набирая обороты и набирая, и казалось, еще мгновение, и полопаются, разлетятся в куски цилиндры, и вдруг заглох. Абдуллович вскрикнул и, выключив зажигание, нырнул из кабины в непроницаемую тьму, пахнущую тертой резиной и горелым сцеплением. Через минуту он появился и сказал, что все, дескать, кранты, приехали, кардан полетел, и придется, видно, ночевать здесь, может, завтра, кто-нибудь подберет.
— А передний мост? — заикнулся было я.
— А-а… — отмахнулся Абдуллович, и я понял, что и на эту тему он не желает продолжать разговор.
— А если пешком?
— До шоссе километров десять. Пойдем лучше дрова ломать. Саксаул-максаул.
В кромешной тьме я ломал саксаул и клял про себя понедельник — невезучий день, клял безалаберность Перегнатия, клял его «Аполлон», нормальное состояние которого — неисправное, клял бригадира, которому взбрело на ум послать именно меня в эту дурацкую поездку. Себя поклясть не успел: в кустах вдруг зашуршало, зашипело, и я испуганно отпрыгнул: змея!
Увидел, как что-то черное уползало от меня, и тут раздался крик: «A-а! О-о!»
— Что такое? Что случилось?
— Змея! Укусила! — не своим голосом проговорил Абдуллович. — Ну-ка, посвети.
Трясущимися руками я зажег спичку. На ладони Абдулловича кровоточили две маленькие, глубокие ранки.
— Ты ее видел?
— Кого? Чего?
— Змею.
— А как же! Гюрза. С метр, не меньше, — высасывая из ранок кровь и громко сплевывая, упавшим голосом пробормотал Абдуллович. — На трассу выходить надо, — быстро решил он. — А то, я уже чувствую, рука неметь стала. Ну-ка, перетяни.
Я крепко перетянул ему руку поясным ремнем и мы двинулись. Сначала Абдуллович шел молча и достаточно быстро, низко наклонившись, будто внюхиваясь в следы от шин, я еле поспевал за ним. Потом он ослабел, и у него вырвался первый стон, потом еще, еще…
Он потирал укушенную руку и стонал, стонал с каждым разом все громче — яд, видно, начинал действовать. Я каким-то странным образом видел во тьме его красные белки, расширившиеся, светящиеся зрачки, мольбу в них и боль.