то же — выгнанный и ушедший сам человек.
Выгнанный человек хочет вернуться.
Кавалеров возвращается.
Это нужно для того, чтобы создать безвыходность.
«Как трудно мне жить на свете», — говорит Кавалеров на первых страницах романа. «Как трудно мне жить на свете», — повторяет он на последних страницах.
Кольцом этих фраз сдавлена жизнь поэта. Она выделена этими фразами из действительности, из существования других людей, как обведенное, одинокое, не связанное с миром яблоко на холсте кубиста.
Поэт погибает.
Перед тем как погибнуть, другой поэт, великий художник Александр Блок написал: «…сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще…
…Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка»[185].
Толпа была сильнее поэта.
Смерть поэта в русской истории — это убийство поэта.
Поэта убивают за его свободный, смелый дар.
Смолкают звуки чудных песен в предгорьи трусов и трусих.
Тяжек жребий русского поэта.
Писатель, создавший роман о трудной и горькой жизни поэта, еще писал иногда правду и еще не всегда боялся ее, и не часто придавал ей значения иного, чем то, которое ей свойственно.
Просто, честно и трезво смотрел еще писатель в эти годы на мир.
Он еще понимал в те годы, что правда — это когда человек говорит то, что он думает, стараясь как можно ближе подойти к истине.
Он еще не ясно представлял, во что может превратиться истина, когда от нее требуется «высшая правда».
Спаси нас Бог от «высшей правды», во имя которой одна часть человечества, не верящая ни в какую правду, обманывает и убивает другую часть человечества, обманывающую только себя.
ЦВЕТОК, САДОВНИК, УЗНИК И КАМЕНЩИК
ПОСЛЕ «Зависти» Юрия Олешу ругали долго и дружно, и от души желали ему всяческих благ.
Один замечательный негодяй — известный советский критик Корнелий Зелинский даже «видел Олешу во сне»[186].
Критику снилось: что именно надлежит предпринять, чтобы Олеша начал, в конце концов, писать, как следует.
Ему желали добра. И только добра.
Несмотря на таких авторитетных защитников «Зависти», как Ермилов и Эльсберг, критики все же не безоговорочно восхищались романом. Но Ермилов и Эльсберг — два самых популярных в ту отдаленную эпоху стукача — были, конечно, умнее, прогрессивнее и дальновиднее.
В этом смысле даже такой необыкновенно чуткий, хорошо осведомленный, умный и прогрессивный, но, увы, менее дальновидный критик, как Корнелий Зелинский, стоял, несомненно, на более отсталых позициях. Несмотря на это, он старался помочь как мог, и часто ему это действительно удавалось. Особенно там, где возникали сложнейшие вопросы социологии, философии и поэтики. Автор «Змеи в букете» старался объяснить Юрию Олеше, что «метафора может быть пролетарской, но может быть и буржуазной»[187], и настойчиво убеждал брать пролетарскую.
Юрий Олеша сначала отказывался.
Он хотел писать так, как писал «Зависть», не выбирая.
Как протянутые тоскующие руки тянутся к «Зависти» рассказы, собранные в книге «Вишневая косточка».
Роман не был исчерпан, потому что взаимоотношения интеллигенции и послереволюционного государства были сложны и драматичны, и эти взаимоотношения еще не очень пытались представить в виде пасторали, полной грации и изящества.
Еще не пришел грозный год великого перелома, еще только начиналось массовое уничтожение людей, еще только забрезжили в зарозовевшей заре сверкающие вершины великого ума, но уже с этих вершин с нарастающим свистом стали съезжать деятели в крепких челюстях, готовые уничтожить все, что считали ужасно вредным и страшно опасным, и торопящиеся затопить страну, недавно пережившую революцию и гражданскую войну, лопающимися, хлопающими фразами о безудержных успехах, безостановочных ликованиях, необыкновенных завоеваниях, невиданных свершениях, невидимых урожаях и несравненных триумфах. Но они еще только спускались с сияющих и льдистых вершин в темные низменности отечественной истории, и до прихода основных сил еще можно было серьезно думать, и даже говорить и писать о том, что в стране, пережившей революцию и гражданскую войну, победители уничтожают побежденных, подавляется общественная оппозиция и что между художником и государством идет глухая, а иногда и открытая борьба.
Формула «интеллигенция и революция» подразумевает близость интеллигенции революции и враждебность ее государству, против которого направлена революция. В послереволюционном государстве старое значение формулы должно потерять смысл, потому что между интеллигенцией и государством должны быть исключены враждебные взаимоотношения.
В таком случае после победы революции те взаимоотношения, которые создает концепция «интеллигенция и революция», должны исчезнуть.
И действительно, когда революция завершилась и послереволюционное государство окончательно приобрело форму диктатуры пролетариата, то есть, когда заканчивался нэп и начинались индустриализация и коллективизация страны, тема интеллигенции и революции прекратила свое существование. Завершилась одна из важнейших и драматичнейших эпох в истории русской общественной жизни. Отличие этой эпохи от последующей заключалось в том, что в эти годы интеллигенция еще имела строго определенное положение и позицию: между интеллигенцией и революцией шел спор, и интеллигенция была стороной в споре.
Но судьбу интеллигенции определил не нэп и его завершение. Влияние социологии, философии и быта нэпа имело чрезвычайное значение, но было несравненно менее важным, чем события последующих лет: победа над оппозицией во внутрипартийной борьбе, индустриализация и коллективизация, концентрация власти, безоговорочная диктатура государства, уничтожение демократии, разгул террора, господство тирании.
Медленно поворачивается десятилетие в книгах Юрия Олеши.
После «Зависти» Олеша еще продолжает писать, полагая, что у него осталось что-то вроде концепции и надежды.
Вероятно, он еще не все понимал. По-видимому, с ним случилось нечто похожее на то, что в свое время произошло с матросом в киплинговском рассказе.
Матрос сорвался с реи и упал за борт. Плыли акулы. Белая акула откусила матросу ноги. Его подняли на палубу. Подпрыгивая на обрубках, матрос приблизился к капитану и доложил.
Он думал, что ничего не произошло.
Он упал, обливаясь кровью, не закончив рапорта.
Юрий Олеша еще продолжал писать, стараясь не думать о том, что с ним произошло нечто непоправимое. Он торопился, потому что пока можно было делать вид, будто ничего особенного не произошло, и можно было с достоинством отступать на вполне приличные позиции.
Из двух тем — интеллигенция и революция и интеллигенция и послереволюционное государство, — определивших борьбу Юрия Олеши, первая к началу 30-х годов оказалась исчерпанной, а вторая (как ее представлял писатель) не вполне желательной.
Еще возможный в эпоху «Зависти» конфликт поэта и общества (или, по крайней мере, возможность говорить о нем) становился также все более нежелательным. Лучше было писать не о нем, а о чем-нибудь другом. Читатели и особенно критики, которые созданы специально для того, чтобы точно формулировать, что именно необходимо читателям,