раз надеюсь, что он изменится. Что они просто дочери, которые любят отца и готовы его выслушать.
— Привет, девчонки, — говорю я, садясь и сразу подзывая официанта. — Что-нибудь поедите? Я угощаю.
— Мы уже заказали, — говорит Маша. Коротко. Без улыбки.
Ладно. Начнём без раскачки.
Официант приносит мне эспрессо. Я обхватываю чашку двумя руками, смотрю на дочерей. Они похожи на мать в этот момент — та же закрытость, то же чуть поджатое выражение, когда ждут, что я сейчас скажу что-то, что им не понравится.
— Я хотел поговорить про Марину, — начинаю я.
Они переглядываются. Быстро, почти незаметно.
— Ситуация несправедливая. — Я кладу ладони на стол, смотрю на них прямо. — Она получила восемьдесят пять процентов. Восемьдесят пять, девочки. Я строил этот бизнес пятнадцать лет. Сам. Своими руками.
Маша смотрит в свою чашку.
— Пап...
— Я не прошу её отдать всё, — продолжаю я быстрее. — Я понимаю, что решение суда есть решение суда. Но вы же с ней общаетесь. Вы же видитесь. Она к вам хорошо относится, и вы к ней. Нельзя ли просто... поговорить с ней? По-человечески? Объяснить, что пятнадцать процентов — это несправедливо. Что можно было бы договориться. Куда ей столько?
Тишина.
Официантка ставит перед Сашей какой-то салат. Та смотрит на тарелку, не притрагивается.
— Пап, — говорит она наконец, и в голосе у неё что-то такое, от чего мне становится неудобно ещё до того, как она продолжает. — Мне тебя жалко. Правда. Это искренне. Ты мой отец, и мне больно видеть, как всё так вышло.
Я чуть расслабляю плечи.
— Вот именно. Поэтому я и прошу...
— Но ты сам виноват, — говорит она просто.
Пауза.
— Что?
— Ты сам виноват, — повторяет Саша, и голос у неё не злой — он ровный, как у человека, который долго думал над тем, что хочет сказать, и теперь говорит это без лишних эмоций. — Если ты разлюбил Марину — надо было прийти и сказать ей об этом. По-человечески. Сесть, поговорить. «Марина, я думаю, что мы прошли какой-то путь, но теперь нам лучше расстаться». И разойтись. По-хорошему.
— Очень просто говоришь, — начинаю я.
— А ты сделал наоборот, — продолжает она, не повышая голоса. — Ты изменял ей. Нагло, не скрываясь особо — снимал квартиру этой девушке, деньги ей давал, всё это тянулось год. А потом, когда всё вскрылось, сказал ей, что изменял не только с ней. Что вообще изменял всегда. И при этом был уверен, что она никуда не денется. Что проглотит и останется.
— Я содержал её, — говорю я, и сам слышу, как это звучит.
— Ты её предал, — говорит Маша тихо. Это первое, что она произносит с того момента, как начался этот разговор. — И ты так это сделал, пап, что у неё не осталось никакого другого варианта, кроме как бороться за себя. Если бы ты сказал ей правду — может, она согласилась бы расстаться нормально. По-человечески. Без суда, без этих документов, без всего.
— Ты не знаешь, что она бы сделала, — говорю я резче, чем хотел бы.
— Нет, не знаю, — соглашается Маша. — Но ты ей этого шанса не дал.
Я смотрю на них обеих. Саша наконец берёт вилку, но только держит её в руке, не ест. Маша сидит прямо, руки на столе.
Они такие же, как она. Та же выправка. Та же способность говорить неудобные вещи спокойно, без крика, что как-то особенно выматывает.
— Пап, — говорит Саша, и в голосе появляется что-то мягче. — Женщину надо уважать. Это не высокая планка. Это просто базовый минимум. Ну и, конечно, женщину не надо злить. Это жизненный принцип. А ты его не выдержал. И вот теперь такая ситуация.
— Хорошо, — говорю я после паузы, и голос мой звучит жёстче, чем я планировал. — Значит, поговорить с ней вы не можете.
— Не можем, — говорит Маша.
— Не будем, — уточняет Саша.
— Ясно. — Я откидываюсь назад, смотрю на них. — Тогда вот что вы тоже должны понять. — Пауза. Говорю медленно, чтобы дошло. — Это не только моя потеря. Я и вам теперь не смогу помогать материально. Так же, как раньше.
Маша опускает взгляд на стол.
Саша смотрит на меня — долго, прямо. В её взгляде что-то такое, что мне хочется посмотреть в сторону, но я держусь.
— Ты это всерьёз? — спрашивает она наконец.
— Всерьёз. Вы должны понимать, каковы последствия.
Маша встаёт первой. Молча берёт куртку, надевает. Саша тоже поднимается. Они переглядываются — этот молчаливый разговор между сёстрами, который я никогда не умел читать.
— Папа, — говорит Маша, и голос у неё тихий. — Мы не потому не хотим идти к Марине, что нас волнуют твои деньги или не волнуют. Мы не пойдём, потому что это несправедливо. Потому что она не виновата в том, что ты с ней сделал.
Они уходят. Я слышу, как звякает колокольчик над дверью кафе, и снова наступает тишина.
Сижу и смотрю на нетронутый салат Саши. На три чашки — одна пустая, две почти не тронутые.
Я понимаю, что обидел их.
Это слова, которые не надо было говорить. Про деньги, про помощь — это было лишнее, это было от злости, от того, что разговор пошёл не так, как я рассчитывал.
Помирюсь. Потом. Они мои дочери, они поймут.
Допиваю эспрессо, уже остывший. Расплачиваюсь, выхожу на улицу.
На улице холодно, небо низкое, серое. Я иду к машине и думаю о том, что день не задался с самого утра. С Машей и Сашей не вышло. Ладно. Прорвёмся.
Хотя бы дома есть Амелия.
Эта мысль, как ни странно, немного отогревает.
Она переехала ко мне вскоре после того, как Марина ушла с Софой. Просто появилась однажды вечером с чемоданами и сказала, что хочет быть рядом. Я не стал спорить — было, честно говоря, неплохо. Квартира после ухода Марины казалась слишком большой и слишком тихой. А Амелия — она шумная, она смеётся, она включает музыку, она заполняет собой пространство.
Захожу в подъезд. Поднимаюсь на лифте. Достаю ключи.
Открываю дверь — и первое, что слышу, это звук колёс чемодана по паркету.
Замираю в прихожей.
Амелия выкатывает из спальни большой чёрный чемодан — тот самый, с которым приехала. Рядом стоит дорожная сумка, набитая так, что молния едва сходится. На диване лежит куртка, поверх неё — шарф.
Она оборачивается, когда слышит, что я вошёл. Смотрит на меня — спокойно, без смущения, без попытки объяснить происходящее заранее.
— Ты куда это собралась? — спрашиваю я.
Амелия распрямляется. Поправляет волосы — этот жест я знаю хорошо, она так делает,